Бродяга шагнул. Он уже узнал третьего, самого скромного с виду.
Тот его и позвал с крыльца. Позвал, единого слова не вымолвив. Не потребны ему слова были. Бродяга с тоской подумал, что жизни теперь спокойной не будет. Этот вот зря бы не приехал. Три раза от «этого» приходили корявые послания, чуть ли не на салфетках изложенные, с приглашениями посетить квартиру на Гороховой, отобедать вместе. Читал Бродяга и выкидывал, настрого указав дюжим молодцам близко «этого » не подпускать.
Третий пассажир ловко выбрался наружу: борода торчком, волосы зализаны, одет неброско, по-мужицки. Не лицо — морщина сплошная, возраста не угадаешь, под старика играет. А вот очи не жалкие, замирать очи заставляют.
— Что же ты, милый, хороший? — спросил морщинистый мужик, склонившись набок, являя ласковость полнейшую. — Что же не ответишь мне?
— Не о чем говорить, — издалека откликнулся Бродяга.
Шорох прокатился, мигом признали бородатого, и точно похолодало вдоль проспекта, точно поземкой улыбки и смех выдуло.
— Ох, зазря ты так, милый, — ласково протянул мужик, прихлопнув дверцу машины. — Пойдем, посидим, что ли. Воняет от железа, никак не привыкну, воротит…
Бродяга послушно поплелся за моложавым старцем, угнездились на скамеечке под сиренью.
— Григорий Ефимович, мы поедем? — лениво потянулся молодой хлыщ из машины. — Вырубова велела не опаздывать…
— А, князь, погодит Анечка. Позволь маненько от вонючки отойти, со святым человеком посидеть… — извиняясь, произнес тот, кого назвали Григорием. И, доверительно к Бродяге склонясь, продолжил: — Мало, что воняет мотор, весь день тошнит от него, так еще шофера из сыскного подсадили. Вон, дурак-то, Хвостов, даром что министр, со мной ездит, подпевает, а сыскаря подсадили. Они там думают, Григорий — блаженный…
— Что тебе надо? — простонал Бродяга. — У нас с тобой дел нет.
— А ведь я теперь знаю, кто ты, — невозмутимо продолжал Григорий. — От преподобного выведал, давеча в Лавре у него обедали. Ты из Белых, из страдальцев, ага…
— Тихо, тихо же! — оборвал Бродяга, озираясь. Ему показалось, что ненавистный собеседник слишком громко последнюю фразу выкрикнул. Мог бы, конечно, силушку напрячь, сбить спесь с деревенщины, а то и пришибить обманщика насовсем. Мог бы, но…
Григорий не был мортусом.
Убить можно только Черного мортуса, да и то пока он в зрелость не вошел. Даже случайное убийство стороннего человека могло уничтожить Белого мортуса за неделю. Добрейший учитель Исидор сто раз предупреждал, приводил Бродяге ужасающие примеры. Как у одного удачливого Белого цыганенок кошель увел и, по случайности, под железный наконечник посоха угодил. Помер цыганенок, а Белый мортус другодень с ума сошел, потому что стих весь позабыл, за сотню лет собранный…
Григорий смотрел, улыбался. Не мортус, не выверт, не блаженный. Нельзя было с ним рядом покой вкушать; его либо любить требовалось, горячо, самозабвенно верить в него, либо ненавидеть.
Бродяга ненавидел. С того самого раза, как первый раз, в Лавре, у преподобного, повстречались. Тогда божий человек Григорий за руку горячо ухватил, взглянул пристально — так, что мурашки по коже. Этими самыми мурашками напугал Бродягу сильнее, чем словами. Давно уверился мортус, что напугать его ничем нельзя, а вот поди ж ты…
— Звали ведь тебя, милый, во дворец, к мальчику? — пропел тогда в Лавре божий человек. — Ты не ходи, не надо…
Бродягу вторично передернуло. О том, что его втайне намерены были пригласить к больному наследнику престола, ведомо во всей столице было троим, максимум четверым. Сама Александра Федоровна была не в курсе замыслов фрейлин. Бродяга еще и колебался, взваливать ли на себя такую ношу. Ибо положительный результат лечения непременно привел бы к ненужной вовсе славе, к дальнейшим обязательствам и слежке. Отказаться твердо тоже, в общем-то, неприличным казалось, ибо приходили от государыни дважды, подолгу наблюдая, как он лечит, и обмануть бы не позволили…
— Ересь несешь, дитя! — осадил тогда божьего человека Бродяга. А сам кулаки за спину спрятал, так и чесалось нос тому грубый разбить. — Какой еще мальчик? Да ты, вообще, кто будешь, дитя?
— Я-то буду Григорий, пришлый из святой Руси, — непонятно ответил мужичонка. — И мальчика, бог даст, исцелю, и тебе помогу. Только не ходи ко дворцу, погубишь себя… Тебе ль не знать, что насильно нельзя лечить? Нету в мальчике воли к жизни, только высосет тебя…
— Если нет воли, как же ты пользовать его собрался? — едко спросил Бродяга.
— Там воля к иному есть, — кротко ответил странник. — Я, милый, Сибирь вдоль-поперек прошагал, в степях такие обители посещал, что тебе и не снилось. Мне господь являлся, дарствовал милость великую… Вижу ясно, что станется с каждым, да не скажу. Тебе скажу — не ходи к мальчику, соври складно, Бог простит.
И отошел тихонько.
Бродяга тогда послушался. Что-то неистовое, праведное таилось в говорящих глазах сибирского мужичка. После мужичок славой оброс, газетенки надрывались, помоями его поливая, да только Бродяга газетам не верил. Он и без газет странную двоякость чувствовал. Одновременно ненависть — и тягу послушать мужичка еще раз. Давно так не случалось, чтобы Бродяге что-то интересно стало, кроме стиха. Крутились ведь вокруг гадалки, предсказатели, карты раскидывали, звали столики крутить — всех Бродяга отметал. А этого Гришу запомнил.
Теперь ждал, чего скажет, раз уж сам пожаловал.
— Уезжай, пока пятки не подпалило, — нутряным голосом, почти не разжимая губ, веско произнес Григорий. — Ты услугу мне оказал, отступился от мальчика, а я добро помню. Мне мало кто добро делает. Вьются вокруг, аки коршуны когтистые, отщипнуть кусок пожирнее норовят. Думают, Гришка блаженный, за всякую тварь перед Александрой Федоровной заступится…
— С чего бы мне уезжать? — пробурчал Бродяга. — Я долгов не занимал…
— Слушай, один раз скажу, после не свидимся, — дохнул перегаром Григорий. — Мне не жить долго, чую, скоро уже венец приму… А ты спасайся, беги, мертвяков на твою долю всюду станется. Скоро, скоро придут Черные, придушат тебя ночью. Сам знаешь — твоя силушка, она при ясном дне, при солнышке раскрывается, а эти закут ищут, закут и мрак. Ночь им станет подруга, милый… Числом возьмут, нахрапом. Для них ничего святого не будет.
— Да как я уеду? — сердито растерялся Бродяга. — Митрополит верит мне, в больницах ждут… А тебе то какая радость угождать? Чай, поперек дороги не стою, в святые не лезу… — вырвалось некрасиво; сказал и прикусил язык. Вышло так, словно журнальные басни собирал.
Сибирский мужичок покачнулся грустно, страдание в лице изобразил. Либо притворялся умело, либо и вправду почти святость обрел, мелькнуло в голове у Бродяги.
— Видение мне было, — не шевеля губами, заговорил Григорий. — Тебя вдали видел, с улыбкой, но в тревоге. Тебя видел, и с тобой царь белый, будущий спаситель. Крепкий, белолицый, власы в косицы сплетены, на престол венчанный, да только не из Романовых… Тихо, тихо, самому страшно! Не спасешься сейчас — не спасешь потом государя, а вместе с ним и всю святую Русь проворонишь…
Нагнулся к самому уху, произнес невнятное, страшное. Мол, с белым царем компания еще веселая будет. Синий карлик да девка при оружии…
Из мотора снова окликнули. Шофер порычал двигатель, дети отпрянули с визгами.
— Григорий Ефимович, умоляю! — сложил пухлые ручки Хвостов. — Анне Александровне снова к вечеру нехорошо станет…
— Прощай, — не подавая руки, отвернулся Григорий. — Каждый свой крест несет… Бродяга.
Услыхав имя свое запретное, Бродяга столбом застыл.
— Много ли времени у меня? — выкрикнул в спину.
Не поворачиваясь, Григорий два пальца показал. Весной шестнадцатого года, не дожидаясь агонии.
Бродяга укатил в Читу.