И было славно, уютно до самой вечерни. Бродяга сидел в дедовой шубе, пятки — в горчишной воде, сосал мед из сот, плевал воском и гадал, что же прозрел вор и убивец в крайний свой миг. Почему вдруг «явлен»? Кто явился? Чем он таким поделиться захотел, что даже не сразу преставился и лекаря обдурил?
У Бродяги забрезжила надежда, что, возможно, «там» явится и ему кто-то. Может, ангел, а вдруг вовсе и напротив…
Никому он не рассказал. А ночью проснулся вдруг потный, приснилось, что лежит с тем холопом забитым заодно в санях, лицом к лицу, и пошевелиться не может. И сковало будто всего, а не проснуться никак. Только вдруг подымает покойничек веки, а под веками глаз-то нету, глаза птицы давно склевали. Однако ж не черно там, в глазницах пустых, а вроде сияния, вроде скважин замочных глаза стали, а за скважинами десятки черных свечей полыхают…
— Явлен… — выговорил мужик и вроде бы выдохнул второе слово, но неотчетливо. Бродяга взвился, прислушиваясь, чуть не вплотную навалился, но мертвец уж начал меняться. Губы осыпались, как листочки скукоженные, внутрь запали, десны черные обнажив с культяпками зубов, а заместо языка в глотке черви белые закопошились, такие же черви, как в котенке замученном, и разом наружу дернулись, прямо к Бродяге…
Отрок с кровати выпал, ноги не держат, до горшка еле добрался, чуть не опозорился. На лампадку крест сотворить намеревался, да не тут-то было. Плетью ручонка повисла. И выплыло из дремы слово. Причастие. Будто причастился сегодня. Только не взаправду, по-хорошему, по божьему закону, а дико как-то.
Не отмыться теперь…
22
АНАТОМ
Котенка он не со злобы замучил. От одной лишь справедливой любознательности, сам себя так после убеждал. Товарищи глупые просто бесились, любо им было на страдания смотреть, а он-то знал, чего ищет. Тот самый миг уловить мечтал, где сходится бытие с небытием, поймать как-то, запомнить, чтобы страх уменьшить.
Но страх не уменьшался. Смерть дышала ему в затылок.
В храме Блаженного, на иконы креститься долго не решался, руку осторожно держал. Сам заметил, что у аналоя тяжко дышаться стало, на паперть выскакивал, старух пугая, рот разевал. Воздуха не хватало. Теткам заявил твердо, что молиться с того дня будет один, в собственной часовне. За часовней они соорудили с Илюхой-конюхом кладбище для зверушек, ими же убиенных. Товарищей своих по играм странным вопрошать пытался, почему так легко убить, и не разверзлись небеса над ними, не видать ни столпов огненных, ни десницы карающей. Да разве могли бестолковые ему ответить? Они, пожалуй, и не понимали, чего вздорный барчук хнычет.
На тринадцатую осень он дошел сам. Дошел — и ужаснулся, какая бездна под ногами раскинулась. Ведь ежели буря не просто так, ежели господь кару ему назначил, стало быть, есть и за чертой бытие, есть и геенна для таких, как он, неправедных, неверующих… Сполз на коленки, под разбитое окно, шептал путано, обещал, что больше ни одной жизни не возьмет, даже в монастырь пострижется, лишь бы в светлый чертог путь заказан не был… Обманывал только себя.
Ему чертовски хотелось взять жизнь, но не кошачью…
Бродягу никто из домочадцев не считал особо трусливым или нуждающимся в помощи психотерапевта. Тогда еще слова такого не изобрели. Ну, тихий вырос, книгочей, аккуратный, вдумчивый, чего еще желать? Отцу докладывали про успехи сына в науках, робко добавляя, что не мешало бы молодому барину задуматься о службе, либо об университете столичном, либо заграничный какой вояж предпринять. Отец пожимал плечами, он служил, кутил, охотился, — а в сыне при встрече узнавал умершую жену. Может, он и рад был как-то направить отпрыска, подтолкнуть, но вся его решимость разом испарялась, стоило завести разговор.
Никому бы не признался бравый полковник, что ребенок пугает его. Ребенок на «вы » обращался, вежливо про баталии с турками выспрашивал, про осады крепостей, про порядки при дворе. Полковник, хоть твердолобостью и отличался, замечал, что сын витает, да только не в эмпиреях романтических, а где-то совсем в иных сферах…
— Отчего солдату не страшно быть убитым? — вопрошал Бродяга.
— Как не страшно, всякому страшно, — крутил ус родитель.
— Отчего же страшно, ежели пав в баталии героем, непременно в божье царство угодишь? — не моргая, настаивал сын.
Полковнику становилось жарко и тесно в вороте.
— Ну… Божье избавление еще когда наступит, а радостей телесных испить… гм… тоже…
— А может ли быть такое, что рая нет и ада нет, а есть лишь мрак?
— Не может! — кряхтел запутавшийся отец. — Все в руке дающего… Жития разве не читал? Про угодников святых? То-то! Верить следует, а не хранцузской дребеденью глаза портить!
— Но если верить, — бросил вслед уходящему отцу Бродяга, — то тогда стоило бы всем разом поехать с армейским обозом и кинуться туркам на штыки.
— То есть как… на штыки? — слегка обалдел полковник. — Это к чему такая смута?!
— И вовсе не смута, папенька. Ведь тогда все, кому тяжко и печально жить, разом бы в царство христово угодили. В петлю лезть, вестимо, грех большой, а супостата погубить, да самому дух испустить — это ли не счастье?
— Смерти искать — завсегда грех!
— Однако вы на смерть сотни и тысячи солдат послали. Анны удостоились именно за то, что, смерть презрев, отважно первым на редут вражеский ворвались. Стало быть, папенька, вы как в петлю бросились? Стало быть, на вас грех самый больший?
Отец краснел, бледнел, раздувал щеки и, в конечном счете, отсылал за советами к попу.
Повзрослев, Бродяга отца больше не тревожил. Еще пуще он страшился неожиданного разоблачения и могущих последовать репрессий. Ему представлялось заточение в психиатрическую лечебницу, побои санитаров, бритье головы, решетки на окнах, смирительные одежды и крысы, грызущие одеяло. Единственный казус занимал его. Что станется, когда он умрет? Как же это вообще возможно, чтобы и дальше жалили шмели, играли зарницы, хохотали девки на мостках, а его бы вдруг не стало?! И дальше будут звонко и упоительно расточать вечернюю благодать колокола, на пасху будут выпекаться пышные, изюмные дворцы, и кружить будут по льду розовые, стройненькие дамы в кринолинах…
От невозможности охватить взглядом катастрофический сей этюд Бродяга затыкал рот подушкой и выл, выл, выл…
Усадьба располагалась на самых подступах к Москве, подле Серпуховского тракта. Частенько в гости с него сворачивали сослуживцы отца, ученые родственники по графской линии матушки и церковные чины. Вопрос о жизни и смерти отрок неоднократно задавал, получая вместо ответа вразумительного обрывки проповедей либо, от рубак отчаянных, — смешные утешения эпикурийского оттенку, мол, пей-веселись, и будь что будет…
Люди точно сговорились не замечать очевидного. При первой попытке тетушек сблизить племянника с выгодной соседкой, адмиральской дочкой, он довел девушку до слез. Вопрошал о предметах нелепых, о чуме, о наводнениях, рассказывал о несчастных, коим довелось в гробу проснуться…
Бродяга вдруг уехал в Москву, втихаря поступил в медицинский, чем весьма поразил и расстроил благородных родственников. Он поступил туда наперекор глухому ужасу, клубящемуся в душе, пытаясь заключить с ужасом подобие пари. Робость никуда не делась, стала еще острее.
Особо тяжко пришлось на вскрытиях, проводимых профессурой при значительном стечении учащегося народа. Пока еще Бродяга сам не держал в руках отрезанные части человека, он как-то крепился. Но после первых же практических опытов осознал полную свою неспособность к хирургии. Убедился вкругорядь, что мертвая плоть его не интересует, равно как и живая. Притягивал его лишь переходный миг, момент краткий между тьмой и светом… К счастью, дом состоятельного батюшки был всегда открыт для непутевого студента.
К времени неудавшегося студенчества относится вторая встреча Бродяги с его судьбой…
Толпой задорной, сами себя подбадривая, будущие анатомы наведались в госпиталь, где российская хирургия делала первые осознанные шаги. Анестезия в те годы сводилась к дюжим ручищам санитаров, ремням и стакану водки. Тоскливо вдыхая застойную вонь, слушая о способах и последствиях ампутаций, Бродяга неожиданно столкнулся глазами с пожилым солдатом, кавалером-орденоносцем, мечущимся во время перевязки под руками лекарей. Изжелта-серый, мореный, солдатик явно был не жилец, о чем Бродяга заметил себе вскользь, намереваясь вслед за коллегами двигаться дальше. Он уже перешагнул через несколько пар ног в проходах, морщась от воя и причитаний, не особо вслушиваясь в бульканье профессора-немца, когда раненый кавалер приподнялся, перстом на него указуя, и потребовал: