Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Мортуса Белого печать… Мало кто об нем наслышан. Книги чародейские от греков завезли, да при Грозном еще спалили, вишь, умники. Спалить легко, а как потом с нечистью управляться, а? Вот славно, что кусок от книги одной, называть не буду, изустно заучили. Потому мало кому ведомо…

— Это я нечисть, что ли? — обиделся Бродяга.

— Ты дурак просто, — успокоил Исидор, плотнее закутываясь в драный полушубок. — Нечисть — это, не к ночи сказано, например, Черный мортус. Тот жизнь сосет, да одной ему постоянно мало. У детей малых сосет, у старых, болезных, кто при себе соки жизни удержать не может, слабые кто… Слушай меня, Бродяга. Я ишо отроком голопузым бегал, приезжал к нам в обитель старец Гаврила с Ильмень-озера. Чудной был человек, но как есть святой, птиц собирал на поляне. Это я сам видел. Птиц собирал на длани и по муравке мог пройтить, цветов стопами не сгибая. Он про книги запретные ведал, вьюношем выучил, изустно передать дальше хотел, да не мог. Не мог сыскать ни по селам, ни средь затворников отрока, кто бы память добрую имел, да к тому тяготение к науке. Было так, что и плевали вослед, и от патриарха псы подметные приползали, погубить хотели…

— Так он тебя сыскал?

— Меня взял, долго учил. По гроб буду ему свечи ставить. Научил много, теперь голова худая стала, забываю… И про мортусов научил. Черные опасны зело, может, от них чума с язвой и идут, тут не проверишь. И разглядеть их простым глазом никак не можно…

— Колдуны это?

— Не всегда. Старец Гаврила на Отрепьева указывал, на самого даже Грозного. Змей тот был, даром что книги жечь велел… Сами прочитали, заклятия тайные постигли, а с другими делиться не блазнилось им. Но те далече, сгинули уж, хоть все не по сроку. Либо казнены, либо отравлены, всяко не своей смертью ушли, и слава богу! Истинным божьим людям давалось зрение великое. Находили Черных даже в утробах материнских, вот как, там и жгли, ага… Да ты не дрожи, Бродяга. Белый мортус не таков, он хучь и родился с ярлыком, а все ж таки без пострига в силу не войдет. Белого одна рана допекает — люто он смерти страшится, и через страх свой может тварям божьим навредить. Пустой внутри Белый мортус, ты уж не обижайся, но пустой. Веры христовой не удержит, да и другой веры никакой. Слоняется так и мучается, пошто жизнь дадена, коли правды в ней ни на грош, а в закате — могила? Оставлять без присмотра Белого мортуса никак нельзя, хоть вепрем и не кидается. Но разбойничков, лихих людишек из них немало вышло, сказывают. Случайно аль по родству предсмертное слово услышит — и с того момента изнутри вывертом оборачивается. На каторгах самые бойкие Иваны, знашь, кто? Вестимо, Белые мортусы, завсегда заправляют да хозяйничают в делах паскудных. Почему так? Да потому, что пустые внутри, не держит их ничего от резни, от убийства да лихоимства…

Бродяга слушал, затаив дыхание, на себя слова грозные перекладывал, Мурашки по коже от ужаса бегали, словно в зеркало сатанинское заглянул. А ведь и верно, не раз ему в дремоте являлось, что будто бы нету никаких законов, кроме законов его собственных. Где предел его праву и где предел праву иному, от Бога даденому?

Прочитал как-то про упыря трансильванского, про то, как тот жил, удаленно, размашисто, кровью путь свой поливая. Злодей был, конечно, для геенны созданный, а все ж вызывал подвигами своими мрачными в душе трепет приятный.

По наивности своего домашнего воспитания, Бродяга не догадывался оборотиться к примерам злодейств не столь отдаленных, расположенных под самым носом…

— Виноват я перед Гаврилой шибко, — жаловался старик. — Вот помру скоро, а не сыскал себе парня в обучение. Те что сами просились, отворачивались после, бежали… — Он подставил руку для поцелуя проходившим мимо бабам.

— Прости, отец, зябко! — Бродяга подобрался к телеге, стуча зубами, мокрый, взъерошенный. — Дозволь, поедем? Замерзну…

— Сиди тихо! — равнодушно прикрикнул старец. — Никуда не поедем, покудова не ослобонит тебя. Куды тебе в обитель — сгоришь, и золы не останется…

— Как же? Что ж, мне теперь и в церковь нельзя? Вроде прокаженного? — Бродяга в испуге рассматривал грязные свои руки.

— Погодь малехо, все можно будет. Слушай, Бродяга, на ус мотай, другой раз не повторю. Ничего так просто не дается. Сложишь вторую строку — отработаешь сполна. Сложишь третью — вдвое больше отработаешь. А ерепениться, начнешь, обленишься — до земли пахотой согнет… Да садись уже, поедем…

— А если я… — Бродяга облизал губы. Вопрос повис острым валуном на краю обрыва.

— Да не бойся, договаривай, — Исидор чмокнул вожжами. — Хотел спросить — если перекинешься, убивать ради бессмертия начнешь? Тогда — беда великая. Черного мортуса не остановить, покуда в крови не захлебнется…

26

БРОДЯГА

Он потерял короткую память на третий месяц бродяжничества. Старец таскал слушать каждого умирающего, хотя Бродяга отчетливо сознавал, что практически все они — «пустышки».

Обрывки стиха несли единицы, но возлюбить следовало каждого.

Возлюбить грязных крестьян было столь непросто, что ночами Бродяга выл, уставившись на луну.

— Уйдешь? — спрашивал утром Исидор, безошибочно, по набухшим подглазным мешкам, по серой коже определяя бессонную маету.

На седьмой месяц вдруг принял постриг в монастыре, имя взял, на которое откликался, но жить продолжал вне стен, подле духовного отца. Тот чах, слабел все боле, с трудом разминая по утрам двухсотлетние кости. Было ему годов даже поболе, но поминать об том не любил. С тех пор как прекратил стих слагать, дряхлел на глазах. Паломники к нему косяком валили, не успевал всех благословить, монахи уносили на одеяле почти бездыханного.

Когда к Бродяге постучался первый проситель о заступничестве перед Богом, он не запомнил. Вначале онемел, ослабел ногами от такой просьбы, затем устыдился, что угостить в крохотной избенке нечем… Летом пошло легче, после того, как в острог съездил. Троих там послушал перед смертью, но только четвертый слово донес. Старый каторжанин с рваными ноздрями, чуть не всю жизнь провел по каторгам. Лежал неделю, к стене отвернувшись, никого слушать не хотел, а в Бродяге сразу близкого признал. Ухватил за локоть горячечно и помер, слово вымолвив.

После острога намерен был в монастырь возвращаться, когда вдруг понял, что тянет совсем в другую сторону. На юг. До Астрахани дошел и еще южнее, вдоль моря спустился, почти к персидским владениям. Везде кое-как пропитание находил, хоть и не стоял на папертях. Слушал, помогать вызывался бесплатно или за корм, деньги возвращал сразу. По горным тропам намаявшись, к донским станицам двинул, там в компании странников время провел, ни с кем, впрочем, близко не сходясь. Наступил день, когда отважился сам предложить лекарские свои свойства. Помнил, как старец нарочито колдовал, раздувая страхи близких, щеки дул, слова латинские в кучу ссыпал, вполовину из молитв, вполовину из стишков римских, в сундучке истлевших. Бродяге казалось постыдным так дурить православный люд, он волхвом древним не прикидывался, оттого прослыл суровым и справедливым божьим человеком.

Сам об эдаких словесных регалиях не знал. Думки все к одному сводились — годы бегут, торопятся, а формулы нет, как не было. Тем удивительнее стала для Бродяги встреча со старым случайным знакомцем из Серпухова; тот в совсем пожилого человека превратился, ходил с одышкой, переваливаясь, волосенки редкие серебром отливали.

Внезапно он уразумел, что не стареет, как другие.

Но радости не почувствовал, словно иссяк источник. Не осталось радости в груди, не осталось ничего, кроме горячего желания продолжать стих. Будучи в лавке, заглянул равнодушно в календарь, отвел глаза, затем снова пригляделся и не поверил.

Десять лет, как один день…

65
{"b":"70660","o":1}