Недели две назад во взвод Васи Кудреватого прислали двух солдат. Один из них, по фамилии Михайлов, получил освобождение от работы по справке, выданной нашей санчастью. Предоставленный самому себе, он без разрешения несколько раз уходил в город, но к ужину и вечерней поверке всегда возвращался. Никакие проработки на него не действовали. У него появились деньги, как-то он хвастался новыми часами, часто был выпивши. После того, как закончилось освобождение его от работы, он скрылся из части на сутки. Его посадили на гауптвахту («губвахту», – как говорил начальник штаба). Ночью, выломав с помощью часового окно, Михайлов из-под ареста сбежал вместе с часовым, который прихватил с собой винтовку. Через двое суток Михайлов вернулся в роту. Его взяли под стражу, капитан Голубев, начальник санчасти, вел дознание. Дело передали в военно-судебные органы. Часовой был объявлен в розыск.
Мне постоянно хотелось попасть в какой-нибудь Московский театр. На переходе в метро в билетной кассе я купил билет и было у меня сомнение в выборе спектакля. Но как же я ошибался! Сколько я получил удовольствия от своего первого знакомства с театральной Москвой! Билет у меня был на оперу «Евгений Онегин» в театр-студию Московской Консерватории имени Чайковского. Небольшой зрительный зал, спокойная доброжелательная обстановка, негромкие разговоры, публика рассаживается по местам. Гаснет свет. И вот они первые звуки увертюры и я сразу почувствовал, что музыка эта обращена ко мне, только ко мне, к первым годам моей юности, когда я жил еще в родном доме. Всю оперу я прослушал, как зачарованный. Я так боялся, что кто-то со своим начальственным способом воссоздания пушкинского творчества на сцене нарушит и опорочит мое понимание Пушкина и встанет между мной и моим поклонением Пушкину. К моему счастью этого не случилось. Весь спектакль, музыка, голоса, игра артистов, декорации, – все было пушкинское, все совпадало с моим представлением и ожиданием воплощения поэзии Пушкина на сцене. Некоторая камерность сцены только сближала сценическую жизнь со зрительным залом и создавала чувство сопричастия и доверительности ко всему, что происходило на сцене.
Ленского пел замечательный молодой человек, студент консерватории по фамилии Серов. Пел он прекрасно, у него необыкновенной красоты голос, но он ко всему был еще и сам настоящим воплощением Ленского. Его юношеская хрупкость и трогательная незащищенность в полной мере соответствовали образу юного романтического поэта, воспетого Пушкиным. Я поклоняюсь Лемешеву, но Ленский, воссозданный Серовым, как первая любовь, навсегда остался незамутненным в моей душе. Великие певцы с их харизматической фундаментальностью, не затмили в моей памяти первое в моей жизни прикосновение к опере Чайковского.
Я думал, что Петр Ильич Чайковский был бы очень доволен образом Ленского в исполнении Серова так же, как и всем спектаклем, поставленном студентами Московской Консерватории его имени.
А перед Новым Годом случилось такое невероятное совпадение: мне довелось попасть в Большой Театр на оперу «Евгений Онегин». У меня было стоячее место на самом верхнем ярусе и я смотрел на сцену с высоты птичьего полета. Увертюра, заполнившая высокую огромную пустоту театра, снова мощно и нежно захватила душу. Пели божественный Лемешев и великолепный Норцов. И все было точно так, как это было задумано и создано Пушкиным и Чайковским. Это было для меня как причастие, как дыхание великого творчества великих людей.
Но вот студенческая опера мне запала в душу на всю жизнь. Много позже я узнал, что Петр Ильич Чайковский, во время работы в консерватории преподавателем, всячески стремился помочь этому учебному заведению выйти из материальных затруднений. С этой целью он написал оперу для постановки студенческим коллективом. Либретто оперы написал его брат. Предполагалось, что представление оперы в консерватории привлечет московскую публику и принесет какой-то материальный доход. Опера имела необыкновенный успех, восторгу публики не было предела. После студенческой постановки опера была принята в репертуар Большого театра. И с того времени эта опера вот уже более сотни лет не сходит со сцены не только Большого театра, но и многих других оперных театров нашей страны. Называется эта опера – «Евгений Онегин».
Совсем не комсомольские дела
Комбат сказал:
– Садись в трамвай и поезжай в ЦТКА, дела там неважные. Спроси у командира взвода список не вышедших на работу за два-три последних дня. Если не даст, обратись к начальнику стройплощадки. Да! Узнай, где солдаты Аверьянов и Черепан провели это воскресенье и что известно про Макухина. Это все.
Не дожидаясь обеда, я поехал в Театр Красной Армии. В трамвае была страшная давка. Особенно у Комсомольской площади. Видимо, пришел пригородный поезд и тетки с мешками забили весь трамвай. Какой-то нервный мужчина убедительно говорил широколицей тетке, что будь он неладен ее мешок и что с таким мешком ее не надо было пускать в трамвай, а притиснутая к окну девушка жаловалась, что может лопнуть стекло. Обычное дело, городской транспорт перегружен.
В ЦТКА я приехал, когда взвод обедал. Командир взвода сержант Панченко сидел в артистической уборной, превращенной в его жилище, курил и слушал патефон. Помещение было необычным, над гримерными столиками красовались большие трехстворчатые зеркала, по краям которых светились многоламповые, поворачивающиеся бра, украшенные золотыми дубовыми листьями. Неплохо устроился сержант – зеркала, светильники, патефон… Я поздоровался и посмотрел, что у него за пластинки. «На рейде морском», «Ехал я из Берлина», «Землянка», «Саратовские частушки» – ага! – «Дождь идет опять».
– Поставь-ка, взводный вот это, – я подал Панченко пластинку.
Хорошая музыка, грустная, добрая, Наверно, сидят двое и смотрят, как идет дождь. Может, хотели куда-то пойти, но вот помешал дождь. «Хорошо бы вот так посидеть, – подумал я, – хотя бы с моей мичуринской Катей, слушать ее дыхание и вот эту музыку. Но Катя далеко, а рядом со мной сидит сержант Панченко и он знает, что я приехал неспроста, он встревожен, хотя и не подает виду, но для беспокойства у него есть причина». Я снял с пластинки мембрану.
– Что нового, Панченко?
– Да живем помаленьку, Что у нас нового, откуда оно возьмется? Может, ты что-нибудь новенькое расскажешь.
– Говоришь, нового нет, а вот патефон новый.
– Да это мы в театре попросили.
– Слушай, Роман, ты, наверно, понимаешь, зачем я приехал?
– Догадываюсь. Не по комсомольским же делам.
– Ты прав. Комбату нужен список тех, кто не выходил на работу в понедельник и в предыдущие два-три дня.
– В понедельник? Какого это числа? Не помню, не могу сказать.
– Ну как же, Роман? Кто же, кроме командира взвода, может сказать, где находятся его солдаты?
– Учет выхода на работу ведет начальник стройплощадки.
– А что ты можешь сказать об Аверьянове и Черепане?
– Об Аверьянове, Черепане? – Панченко удивленно посмотрел на меня. – Так они ж у вас в батальоне под арестом сидят.
– Ну да, сидят. А на работу они выходили на прошлой неделе?
– Вроде бы выходили. В субботу я им выдал увольнительные до десяти часов воскресенья, а вернулись они во взвод только в понедельник к концу дня.
Я попросил Панченко, чтобы он провел меня к начальнику стройплощадки. Через лабиринт лестниц, коротких коридоров и каких-то помещений мы добрались до кабинета начальника. Такая запутанность внутренней планировки объясняется звездообразным планом здания театра.
Руководителем ремонтных работ был молодой человек, лет тридцати, высокий с энергичным лицом и светлыми волосами
– Бруевич, – обратился к нему Панченко, – вот просят список тех, кто не выходил на работу.
– Вот хорошо! – живо отреагировал Бонч-Бруевич. – Наконец-то обратили внимание. Вы из батальона?
– Комсорг батальона, – представился я.