– Работает раритет! – довольно сказал он, быстро набирая номер. Затем стал тихо говорить в трубку, прикрывая её рукой. – В общем, так, Якимов: пальцем в небо… Подвёл тебя на этот раз твой нюх собачий. Ну всё, пока!
Когда они уходили, баба Фая стала запихивать им в карманы бублики, приговаривая:
– Это, мужички, не вам, а детям вашим гостинцы. Поняли?! – и она, очень довольная собой, провожая их, почему-то победоносно воскликнула. – Вот так вот, крендель-мендель! – и громко хлопнула дверью.
Выйдя из подъезда и по-прежнему кривясь от боли, Дименков, глянув на Вержицкого, недовольно сказал:
– Жизнь, Вержицкий, она не бублик с маком: часто ставит в позу раком… Понял?! – он матерно выругался и с размаху бросил бублик в мутную лужу. А затем брезгливо стал вытирать платком руки, недовольно что-то бормоча.
И медведь в неволе пляшет
Вечером, возвращаясь на Малую Бронную, Чарышев не знал, что его ждёт. Сбивчивый рассказ Сашки Коренного ничего не прояснил. Было какое-то странное предчувствие чего-то нехорошего. Возникшее напряжение страха никуда не уходило. Тот нервный разговор с Якимовым в кабинете ректора прервался, но не продолжился. Когда после напряжённого ожидания он зашёл в приёмную, Таньча радостно сообщила:
– А этот, из КГБ, взял и ушёл.
– Куда?
– А ничё не сказал. Ему позвонили, он встал и ушёл! Совсем. Уехал! – почти выкрикнула Таньча и, заулыбавшись, поманила Чарышева. – Иди-ка сюда, – и показала выписку из протокола Учёного совета. – Мне этот, – и она показала рукой на дверь кабинета ректора, – ещё позавчера сказал, чтобы начали на тебя готовить характеристики для поездки в Америку. Я вот думаю: может, этот дядечка и приезжал, чтобы проверить там чего-нибудь по твоей кандидатуре, – и она, улыбаясь, игриво показала ему два пальца. – В общем, так, Чарышев, в следующий раз без шоколадок ко мне даже и не приходи, понял?!
Он долго простоял перед дверью квартиры на Бронной, прислушиваясь к каждому шороху. Но всё было как обычно. И, когда он услышал, как баба Фая пошла на кухню, громко шаркая по полу своими огромными «чёботами», наконец вошёл. Как ему казалось, в свою прежнюю, привычную жизнь.
– Явился, наконец… – негодующе встретила она его. – А я думала тебя уже того… Говорила же тебе: не связывайся ты с этими финтифлюшками! Вот и допрыгался. С обыском к нам приходили. А перед этим твоя эта продажная здесь вот тайком мимо меня прошмыгнула… Думала, я не вижу! А потом сама же им листовки с тетрадкой есенинской и вынесла… А я тебе говорила тогда: сожги! Не послушался, крендель-мендель!
– Настя здесь ни при чём… – растерянно возразил Чарышев. – Вы просто не поняли…
– Это ты до сих пор ничего не понял… В подъезде она с ними шушукалась. Сама видела! А потом эти же самые у тебя в комнате всё и ворошили. Так что связался ты с гнидой продажной…
Чарышев несогласно замотал головой.
– А ты вот сюда ещё глянь, – и баба Фая раздражённо указала рукой на его комнату. – Кагэбэшные эти твоим ключиком дверь открывали. Выходит, она сама его им и отдала. Вон он, с рыбкой висит. Твой?! Ну и если это не она, то откуда же он у них тогда взялся?!
Вадим глянул, удручённо кивнул и поплёлся в комнату. Баба Фая покачала головой и крикнула ему вдогонку:
– Ты быстренько раздевайся и приходи. Я тебя, Вадька, сейчас таким борщом вкусным накормлю! Ну и пожалею… Тебя ведь, крендель-мендель, и пожалеть здесь больше некому… А хочешь, и водки с горя вместе выпьем?! Хочешь? У меня есть.
Они ели борщ и пили водку. Только баба Фая почти не пила, но опьянела моментально. А Чарышев ещё не умел пить. Быстро захмелевший, он слушал её рассказ о муже, с которым она прожила всего лишь два дня. И эти два дня она считала самыми счастливыми во всей жизни.
Её мужа забрали прямо с работы, в сталинском тридцать девятом году. На первом допросе она даже смеялась, когда следователь выяснял её «участие в банде, готовившей убийство завотделом райисполкома товарища Н. И. Фронина». А этот самый Колька Фронин был её одноклассником. Жил рядом, почти через дорогу. Слыл маменькиным сынком. Ухаживал за ней, но замуж выйти за него она наотрез отказалась.
А тот, кого она любила, худющий и нескладный Лёнька, работал мастером в жилконторе на Бронной. В пятницу, десятого февраля, он послал дворников сбивать с крыши сосульки. Одна из ледяных глыб сорвалась и упала на машину «товарища Фронина». Тот, пообедав дома, как раз в этот момент садился в новенький служебный ЗИС. От удара треснуло переднее стекло автомобиля и на капоте образовалась небольшая царапина. Вот и все последствия от падения сосульки.
Последствия от активной деятельности в этом деле «товарища Фронина» оказались трагическими. Больше мужа она уже никогда не увидела. Сломали и её жизнь. Правда, не посадили и не выслали. Но из института, где она училась, исключили. А месяца через три над ней всё же сжалились и взяли на работу. Посудомойкой в столовую Мосстроя.
– Страх, Вадька, он как болезнь заразная, – поясняла баба Фая. – Один заболеет, а другие тоже трястись начинают. Сначала думаешь… – она махнула рукой и зашмыгала носом. – А потом ты с ней свыкаешься… с этой заразой. Уживаешься. Ты тихонько, и она тише… Мы здесь все так тогда жили… Только тебе этого не понять…
– Нет, я понимаю… – сочувственно сказал Вадим, прихлёбывая красный борщ, приправленный жгучим стручковым перцем. – Я и у матери раньше спрашивал про то, как они при Сталине… Ну, про репрессии эти. Она мне рассказывала, что на Первой шахте… Это так их посёлок назывался… Человек триста в нём жило. Там тоже людей забирали. Только никто не знал, за что их… – рассказывая, он натирал долькой чеснока горбушку чёрного хлеба. – Ночью за ними приезжали и увозили с концами. А после этого, как она говорила, все в ужасе просыпались от звука любой подъезжающей машины. И каждый думал, что это за ним. Ну а в остальное время люди женились, рожали детей, просто жили… Это я вот понимаю… – он посыпал хлеб солью. – Но мать мне сказала, что за всё время забрали только нескольких человек. Всего лишь нескольких. Пять или шесть. А все другие, выходит, тихо сидели и терпели. Больше двадцати лет молча терпели этот ваш жуткий сталинизм. И вот этого я понять уже никак не могу…
– А ты думаешь, что мы в норках своих, как ты говоришь, сидели, потому что боялись?! – напористо возразила баба Фая, а потом, обхватив голову руками, тихо сказала, будто повинилась. – Боялись, Вадька. Врать не буду. Смерти боялись. Но каждый вначале думал, что врагов этих среди чужих искать будут. А своих никто не тронет. Вот и сейчас так же. Те, кто по Сталину тоскует, думаешь, он им для чего нужен? Для порядка, думаешь, нужен? Не-е-т! Они его не для себя, они его для других кличут. А нужен он им, чтобы расправиться с теми, кого они сами ненавидят. Это у них такой способ властвовать. Месть за свои обиды. Вот и тогда так же было. Это уже потом жизнь при нём стала для многих пострашнее самой смерти. Просто жить, тихонечко так, по-человечески, не делая никому гадостей, – она вздохнула и добавила с повышением голоса. – Вот просто жить. Никого не трогая. Тогда стало тяжелее, чем умереть… Тяжелее!
Чарышев несогласно замотал головой:
– Так не бывает. Всегда есть…
– Вот здесь у соседей, – она резко прервала его и показала рукой наверх, – там, где сейчас Васька взбалмошный живёт, Чикницкие тогда жили. Гости у них постоянно собирались и орали во всю глотку, – баба Фая сходу, громко, с подвывом, издевательски запела:
– Самоварчики вскипели,
Чайнички забрякали-и-и,
Мы со Сталиным запели –
Все враги заплакали-и-и…
Она тягостно вздохнула и кивнула головой в сторону своей комнаты:
– А я у себя здесь сидела одна и ревела… Каждого стука боялась. Нет, Вадька, ты не знаешь, как… – и она снова тяжело вздохнула. – Не знаешь… – её голос стал каким-то пульсирующим. То он притихал до осторожной кротости, то взлетал до возвышенной ярости. – У меня дядька часто говорил, что и медведь в неволе пляшет… При Нём, даже если ты молчал, то уже за одно это попадал под подозрение. А ещё мы доносы вовсю писали. Друг на дружку писали… Сталин же однажды сказал, что, если в письме советских граждан будет лишь пять процентов правды, то этого уже достаточно, чтобы принимались решительные меры. Вот многие и стали писать доносы по любому поводу. Потому что промолчишь – могут посадить. За недоносительство. И на Чикницких тоже донос написали, – и она горько рассмеялась. – Да! Слышь, Вадька?! Мать Васькина написала! Сама этим тогда всем хвасталась. Она и въехала потом на их место в коммуналку. Кто был ничем, тот станет всем! Тогда ведь многие и должности, и жилплощадь через свои доносы получали. Каждому хотелось выжить. И я никого не помню, кто бы тогда против всего этого взял и… Не было среди нас таких героев. Нет… – но тут же спохватилась. – Вообще-то, был один… Выступил против. Но его быстро забрали… А я вот не смогла, Вадька…