Лахтин настолько был потрясен своим прозрением, что перестал есть и удивлённо смотрел куда-то вдаль, сквозь неторопливо пьющего чай Фаддея Афанасьевича, сквозь бревенчатую стену дома, сквозь… Но даже помолчав, так и не собрался духом заговорить с ним об удивившем его открытии. Потом встал, перекрестился и, глядя на икону, твёрдо, еле слышно, сказал: «Нет, я-то уж ему никогда не поддамся, меня-то он точно не возьмёт, никак не возьмёт». И ещё раз перекрестился.
Шошин, пристально всмотревшись в проталинку замёрзшего окошка, радостно воскликнул:
– Никанор Африканыч, а карета-то наша уже у крыльца стоит! А мы с вами здесь лясы точаем, – и он стал спешно одеваться. – Давайте-давайте, собирайтесь! Чай допивать мы с вами теперь уже в Петербурге будем.
Тройка орловских рысаков была подана прямо к порогу. Смотритель постарался угодить постояльцам лучшими лошадьми, но сам провожать их не вышел. Он сидел, облокотившись на подоконник в горнице, смотрел на суетящихся во дворе людей, на падающий снег и, отрешённо покачиваясь, повторял: «Чудак покойник: умер во вторник, в среду хоронить, а он всё в окошко глядит… Вот такой чудак, этот покойник, который умер во вторник…»
Смотрителю не хотелось больше ни встречать никого, ни провожать. Ему была безразлична и святость, и дьявольщина. Потому что грех лежал на его душе такой неимоверной тяжестью, что, казалось ему, на всём белом свете уже не осталось ни сил, ни времени, чтобы хоть как-то можно было облегчить его участь и утешить страдания.
Симбирцы помахали руками в сторону станционного дома. Закутались в шубы. Молча сели и поехали. И в этот миг с крыльца раздался им вдогонку громкий детский крик:
– Дедушка! Дедушка Ника! Постой, дедушка! – Никанор Африканыч оглянулся и увидел, что за санями изо всех сил бежал по снегу Ивашка. В одном тулупчике, накинутом на голое тельце.
Как только повозка остановилась, он, разгорячённый и запыхавшийся, подскочил к Лахтину и, шмыгая носом, с волнением спросил, глядя на него большими голубыми глазами:
– Дедушка Ника, а ты сам-то для чего живёшь, знашь?
– Дак, это… – замялся Африканыч. – Живу…
И только тут до него дошло, что многократно обдуманный и, казалось бы, понятный ему самому смысл существования, который привычно связывался с божественными заповедями и «добром на Земле», так и не обрёл ясного выражения. Проговорённое только для себя так и не смогло стать чем-то цельным, о чём можно было сказать вслух простыми и вразумительными словами.
– Для того и живу, чтобы… ну, чтобы… – у Никанора Африканыча нервно задрожали губы. Ему как-то стало не по себе. Тревожно и страшно. Потому что именно только в это мгновение ясно осознал поразительное: он сам до сих пор не знал, для чего живёт. – Ты это… Ты в дом иди, Ивашка… Иди. Простынешь. А я на обратной дороге заеду… – Лахтин стал говорить всё медленнее и медленнее, как будто неожиданно лопнула упругая пружина в его человеческом механизме, и теперь, распрямляясь, она завершала свои последние движения. – Заеду, и всё тебе… Ты иди… Потом… Иди… Я всё потом… – и в этот момент он замолчал и опустил голову, не зная, что сказать. Но уже через мгновение неожиданно встрепенулся и обрадованно всплеснул руками. – Подожди, Ивашка! Я тебя сейчас чем-то вкусненьким угощу. Гостинец сладкий у меня припасён. Ага-а-а!
Лахтин сунул руку в карман шубы, надеясь найти там кулёк с медовыми пряниками, купленными у бойкой торговки на Валдае. Но нащупал что-то непонятное. Вытащил, глянул и стал поспешно и перепуганно засовывать обратно. Это был крестик с камушком на порванной цепочке, который он вчера, не в силах устоять перед соблазном, незаметно сгрёб со стола смотрителя.
Ошарашенный увиденным Шошин с пренебрежением посмотрел на растерявшегося Африканыча. А тот, уловив этот осуждающий взгляд, резко подался вперёд и что есть мочи разъярённо крикнул ямщику:
– Пошёл, каналья! Что застыл?! Пошёл!
Даже когда они скрылись из виду, потрясённый Ивашка всё ещё продолжал неподвижно стоять на дороге. Один. С опущенными руками. Среди серо-чёрного двора с замёрзшими навозными кучами. В расстёгнутом заячьем тулупчике. Стоял и еле слышно плакал.
Прыжок через океан
Если судить по оценкам в зачётке, то одногруппник Чарышева Юрий Прокушев был одним из самых нерадивых студентов. Правда, сам он этим никогда не тяготился. Для него был важен только диплом, а прилагавшиеся к нему знания считал необязательным дополнением.
Он всегда выбирал только то, что приносило ему зримую пользу и доставляло реальное удовольствие. Например, ещё в начале учёбы однокурсницы признали его самым элегантным и красивым студентом. Юрка гордился таким выбором и не скрывал своего восторга. Ревностно оберегал титул негласного красавца и никому его не уступил за все последующие годы. Более того, Прокушев настолько стал дорожить производимым впечатлением, что научился любоваться своим отражением не только в зеркале, но и в людях.
Высокий. Холёный. Подбористый. Всегда стильно одетый. Некоторые девушки не просто засматривались на него, а в открытую манили взглядами для знакомства. И он постепенно привык к такому восторженному вниманию и стал умело пользовался им.
Этим утром Юрка Прокушев, после загульной ночи, шёл по институтскому коридору смурной и невыспавшийся. Но выглядел, как всегда, безупречно. На нём великолепно смотрелась новенькая американская джинсовая рубашка. Брюки из плотного саржевого денима. Шикарные югославские ботинки из мягкой кожи с упругими коричневыми шнурками. Всё надетое на нём можно было достать только по блату. В магазинах это не продавалось.
Другой бы не услышал, а он чутко среагировал на раздавшийся сзади легковесный перестук женских каблучков. Резко обернувшись, Прокушев увидел изящную Татьяну Парамонову, секретаршу ректора, и тут же поплыл за ней как рыба-прилипала, всё убыстряя и убыстряя шаг.
Юрка был знаком с ней уже около двух лет, и для него она была вовсе не недотрогой, как для большинства других однокурсников, а доступной и смазливой Таньчей, в лице которой было что-то детское и кукольное.
Он шёл сзади неё с довольной ухмылкой, горделиво подняв голову, и любовался её изящной и притягательной фигурой. Иногда он сжимал трубочкой тонкие губы, будто присасывался хоботком к сладостному нектару. Так делал всегда, когда что-то доставляло ему особенное удовольствие.
Юрка уже почти вплотную приблизился к Таньче и трепетно начал вдыхать утончённый запах её духов, который зазывно манил лёгким пьянящим соблазном.
Прокушев уже знал, что такой аромат мог исходить только от хорошего импортного парфюма. Отечественные ширпотребовские духи были напрочь лишены этой искусительной таинственности и манящей нежности. Он их терпеть не мог за тяжёлые, удушающие запахи фиалки или ландыша, грубо дубасившие кулаком по его обонянию.
Благоухание французских духов Таньчи было лёгким, влажным, чуть медовым и сладковатым. Юрка наклонился к ней и с вкрадчивой игривостью зашептал:
– Доброе утро, восхитительная и обворожительная мадмуаз-э-э-ль Парамонова.
– Привет, солнышко! – глянув на него, удивлённо и обрадовано воскликнула Таньча, поправляя двумя тонкими, длинными пальчиками спутавшиеся завитки волос за маленьким, розоватым ушком. Другой рукой она крепко прижимала к вздёрнутой груди голубенькую папочку и коробку с кнопками.
– А ты знаешь, Парамонова… – приобнимая её за талию, заговорил он с чувственным придыханием. – Знаешь, как в Париже говорят настоящие мужики о таких красивых девушках, как ты?
– Как? – кокетливо состроила глазки Таньча.
– Они… Они… – Юрка манерно затряс руками и сладостно произнёс, переходя на шёпот. – Они дрожат от страсти, как… Как скакуны перед забегом… И, чтобы успокоить себя, пренебрежительно потом так говорят, – в этом месте он сделал многозначительную паузу, нежно погладил руку Таньчи и, закрыв глаза, будто наслаждаясь сказанным, продолжил. – Они говорят… – и тут Юрка сначала хамовато хмыкнул, а потом, не сдерживаясь, заржал во всю глотку. – Они безразлично так говорят: а ведь кому-то эта чувырла смазливая уже до чёртиков надоела! – Прокушев продолжал громко, несдержанно гоготать, любуясь произведённым эффектом.