А сколько ей приходилось видеть хороших людей, и притом атеистов. Да вот взять хотя бы Ивана Федоровича, их главного врача, он такой замечательный, и, кроме того… кроме того, он хорошо знал по Петербургу доктора Захарьина, Леночкиного отца. С ним можно было говорить обо всем, он свой…
В кабинете хирурга горел свет, Леночка постучала.
– Можно, Иван Федорович?
– А, Леночка! Заходи. Заходи, милая. Ну, как там у тебя, все в порядке?
– У капитана Машкова температура тридцать девять и семь. Я попросила Зою подежурить пока. А Анатолий Викторович сегодня уже вставал! – радостно прибавила Леночка.
– Ну, ну… – посветлел доктор. – Это все ты виновата, синеглазая. – Он улыбнулся.
– Ну что вы, при чем здесь я? – вспыхнула Леночка.
– Ладно, ладно, – примирительно сказал доктор. – Садись-ка пить чай.
Он налил Леночке стакан горячего чая из железного чайника, пододвинул сахарницу.
– Угощайся. Ночь длинная.
– Спасибо, Иван Федорович. Знаете, что я хотела у вас спросить? Только вы никому, пожалуйста, не говорите и не удивляйтесь…
– Да уж, наверное, не удивлюсь, – усмехнулся Иван Федорович. – Спрашивай.
– Как вы думаете… – Леночка глубоко вздохнула и, словно прыгая в холодную воду, спросила: – Есть Бог или нет?
Иван Федорович быстро взглянул на нее и потянулся за папиросой, не спеша закурил.
– Есть ли Бог, Леночка? – Он затянулся, выпустил дым, помолчал. – Да если нет Бога, тогда вся наша человечья жизнь – один сплошной, нелепый балаган. Абсурд и бессмысленность. Да-с. Именно так.
– Значит, и вы верите? – тихо спросила Леночка.
– Верю, Леночка, конечно, верю. И в Бога, и в бессмертие души. Верю, что все наши страдания не напрасны. И что все имеет смысл. Каждая жизнь, каждый поступок, каждая наша мысль.
– Но почему же в нашей самой передовой стране атеизм? – еще тише спросила Леночка.
– Для того чтобы ответить тебе на этот вопрос, Леночка, нужно, чтобы ты еще немного подросла. И поумнела. Понятно?
– Понятно, – сказала Леночка и про себя подумала: «Опять – подрасти и поумней. Сколько же мне еще расти и умнеть? А если не успею?»
– Вот и хорошо. Иди с Богом к капитану Машкову и, если что, зови.
Леночка ушла ошеломленная. Два самых главных для нее человека – один, которого она, сама еще не сознавая, уже любила, другой, которого безмерно уважала, как отца, – сказали ей одно и то же: Бог есть. И тогда она дерзнула попросить. Она сказала в сердце своем, что, если Бог есть, пусть полковник Шабельский ее полюбит…
О романе полковника знали или догадывались все в госпитале. К военным романам относились снисходительно. Все понимали: люди ежедневно рискуют жизнью, чего уж там. Были, конечно, и легковесные, кратковременные связи по принципу: хоть день, да мой. Но роману Леночки и Шабельского почему-то все сочувствовали, может, потому что всем нравился молчаливый, строгий полковник с какой-то затаенной скорбью в глазах, нравилась миловидная, беленькая Леночка (Белочка, как ее многие называли), сирота, а муж пропал без вести. Кто знает сердце человеческое, отчего оно сочувствует одному и за то же самое осуждает другого? Во всяком случае, когда через несколько месяцев после выписки полковника оказалось, что Леночка беременна, она не заметила на себе ни одного косого, недружелюбного взгляда, напротив, каждый старался ее подбодрить, чем-то одарить или просто сказать ласковое, доброе слово. Иван же Федорович, узнав о ее положении, распорядился отправить ее в тыловой госпиталь, пообещав непременно стать крестным родившегося младенца, если, разумеется, останется жив.
7
Полковник Шабельский оказался в плену в самом конце сорок четвертого года. Уже всем было ясно, кто побеждает в войне; немцы дрались отчаянно, но русский солдат сумел превзойти тот нравственный рубеж, за которым открывался широкий простор спокойной, уверенной в себе силы и какого-то духовного веселья (так хорошо видного, например, в картине Сурикова «Переход Суворова через Альпы» или в «Теркине»), которое и делает нашу армию непобедимой.
За годы войны Анатолий Викторович очень хорошо сумел почувствовать этот русский дух, смиренный и мужественный одновременно, созидавшийся тысячу лет Церковью и государством, начиная от святых князей-страстотерпцев Бориса и Глеба – сыновей крестителя Руси святого князя Владимира – и кончая безымянными атеистами, закрывавшими грудью амбразуры, не ведавшими по простоте, что исполняют тем самым величайшую заповедь Христа о любви.
Не то чтобы Шабельский не знал этого духа раньше, по прошлой войне, но после русской трагедии семнадцатого года, когда темные силы выпустили на волю бесов русской (нерусской?) революции, после всего, что случилось со страной и народом за двадцать три довоенных года, ему казалось, что произошедшая порча национального характера приняла размеры необратимые.
Но вот тот же русский мужик с крестом или без креста (но за кого было еще кому помолиться – матери, жене, отцу), не отлынивая, как и встарь, взял ружье и пошел на тяжелую мужскую работу – воевать, не обременяя себя лишними вопросами: а стоит ли проливать кровь за этот режим, за эту власть, за этого вождя? Сталинское «братья и сестры» решило все. Генетически православная память народа перед лицом нового нашествия отпускала грехи временному вождю Третьего Рима, ибо знала: и грозные вожди держат в свой час ответ перед Богом, а четвертому Риму не бывать.
И шли, и умирали… за Родину, за Сталина? В данном историческом контексте это были синонимы. Хотелось это кому-нибудь или не хотелось, но для большинства вождь олицетворял тогда Россию, а выше России не было для них ничего. Ибо из традиционной русской формулы «за веру, царя и отечество» вера была отменена, царь убит, и память о нем поругана и только востребованное небывалой войной, вырванное из тлена небытия, осмеиваемое и обругиваемое еще совсем недавно «отечество» вспоминалось теперь разрешенной, незыблемой, неразмытой, неразменной ценностью. Отечество, земля, дом.
«Братья и сестры» не подкачали. Все: и бывшие, и каэры (контрреволюционеры), и кулаки стали нужны советской власти, стали временно родными, братьями и сестрами, а за такое признание Родины любой каэровец, белобандит и бывший готов был зубами грызть землю, доказывая свою преданность стране. Умереть, защищая Родину, – какая смерть могла быть слаще для русского, тем более для русского, обремененного виной, непрощением государства!
Анатолий Викторович в числе многих лагерников написал заявление об отправке на фронт. Его простили. Ему, бывшему царскому офицеру, деникинцу, дали роту в штрафном батальоне. Через год он стал капитаном, еще через год – полковником. И вот теперь – страшный, позорный плен, из которого только один выход – расстрел: немцами или своими.
8
Лагерь, куда попал полковник Шабельский и где находилось до шестисот советских офицеров, волновался. Ожидался приезд представителей Русской освободительной армии под командованием генерала Власова. Говорили, будут предлагать вступать в РОА. И многие, большинство, понимая всю безвыходность своего «предательского» положения «изменников Родины», готовы были написать заявление о желании вступить во власовскую армию.
Власовская армия… Это была еще одна трагедия для всех, кто не смирился с утратой исторической национальной России, кто не смог забыть и простить гибель Русского государства, надругательства над ее святынями, насилия над народной совестью, над самим его бытием, кто готов был умереть в борьбе за освобождение Родины от большевизма. И в этой борьбе страшный враг оказывался временным союзником.
– Товарищи офицеры! Друзья! Я прибыл к вам по поручению генерала Власова, чтобы сообщить вам о создании Русской освободительной армии и предложить вам вступить в ее ряды для освобождения нашей Родины от большевистской тирании. – Приехавший русский, немолодой, лет пятидесяти, офицер из старых эмигрантов, обращавшийся к советским пленным, был одет в серую немецкую форму с русской нашивкой на левом рукаве. На ней был изображен щит с синим Андреевским крестом на белом поле и буквами РОА.