– Почему травма? И очень хорошо, что привыкнет. – Он насторожился, как бы еще не понимая, к чему она клонит.
– Ну, тогда, – она глубоко вздохнула, – нам надо пожениться.
Наступила мертвая тишина, только Алеша позвякивал ложкой по пустой тарелке.
Юра спустил Алешу с коленей.
– Я полный дурак, – сказал он. – Я боялся тебе об этом сказать сам. Я боялся, вдруг ты откажешь…
Он подошел и неловко обнял Галину. Она облегченно уткнулась ему в грудь. «Вот и суженый, – думала она. – Вот и хорошо. Вот и правильно. Как же я измучилась! Устала. И как же это хорошо, когда можно вот так уткнуться носом в теплую грудь и большие мужские руки ласково погладят тебя по голове, а ночью обнимут тебя всю, и тебе будет тепло и уютно, и легко, и все будет легко, потому что ты больше не одна».
Она заплакала. И они долго стояли так, обнявшись. И маленький Алеша стоял между ними и тоже обнимал их ноги.
Так у Алеши появился третий папа.
Юра.
Часть вторая
1
Двенадцатилетний Юра с мамой Еленой Павловной вернулись в Ленинград в пятьдесят шестом году, когда режим чуточку ослабел и репрессированный народ (из тех, кто остался в живых) потихонечку стал возвращаться в родные места из мест чужих и весьма отдаленных.
Их прописала у себя тетушка Клавдия Петровна Соваж, занимавшая огромную комнату в тридцать шесть метров в коммунальной квартире на Таврической, некогда принадлежавшей целиком ее семье. Со времен революции их начали уплотнять, пока наконец они вшестером (муж, трое детей и престарелая мать) не оказались в одной комнате, бывшей их столовой.
Постепенно члены семьи начали убывать в мир иной. Сначала умерла мать, не выдержавшая революционных пертурбаций. Ее похоронили на Смоленском, недалеко от блаженной Ксении, к которой петербуржцы неустанно вот уже два столетия притекали за помощью и утешением.
Муж самой Клавдии Петровны, полковник царской армии, перешедший затем в Красную (большевики практиковали захват семей царских офицеров, отказывавшихся у них служить, в заложники с последующим их расстрелом), после окончания Гражданской войны был арестован, и о дальнейшей его судьбе никто не знал. Клавдия Петровна предполагала худшее.
Оставались трое детей, из которых один умер во младенчестве в голодные революционные годы, двое других, уже взрослых, в блокаду.
В тридцать четвертом году после убийства Кирова (заказчиком сперва считали сталинскую оппозицию, потом, с легкой руки Хрущева и последующих демократов, – самого Сталина, потом – снова оппозицию) началась очередная чистка больших и малых городов и весей страны, в особенности Ленинграда, где и был застрелен вождь местных коммунистов. Тогда пострадали более тысячи ленинградцев из категории бывших, не до конца уничтоженных за восемнадцать послереволюционных лет.
И снова пронесся стон по России. Сколько их было, этих стонов, плачей, криков, воплей и предсмертных хрипов, знает один Бог, нам их не сосчитать. Уже входило в жизнь новое поколение, родившееся за два-три года до революции или после нее, наивно считавшее себя чисто советскими людьми и искренне не понимавшее, за что же их-то теперь?! По всему выходило: за то, что они дети своих родителей. В голове мешалось. Ведь товарищ Сталин сказал: дети за отцов не отвечают! Ну а если все-таки отвечают, так не надо нам таких и отцов!
И полетели покаянные письма в Кремль, в ЦК, в НКВД, в Красный Крест, товарищам Сталину, Молотову, Ежову, жене Горького Пешковой…
Да, «я виновен в том, что пытался получить высшее образование обманным путем, скрыв свое социальное происхождение, но…» Да, «дед мой со стороны отца, с которым мать развелась двадцать лет назад, имел аптеку в Петрограде, но…» Да, «мои родители – бывшие дворяне, но я воспитан исключительно советской трудовой школой и с прошлым моих родителей никакой связи не имею…» Да, «мой муж – инженер путей сообщения, убитый бандитами в двадцатом году при постройке Бухарской железной дороги, но с его братом, эмигрировавшим во Францию, мы не имели никаких сношений…» Да, «мы родились в графской семье, но мы не можем быть в этом виноваты, так как по своей молодости не могли знать о прежней жизни и при советской власти добились гораздо большего, чем наши родители в царское время…» Да, «мой муж был до революции кадровый офицер, получил звание штабс-капитана за тяжелые ранения в германскую войну, но он давно умер, за что же нас с сыном выселяют сейчас из Ленинграда с клеймом „чуждый элемент“, не дав сыну окончить техникум (осталось всего две недели!)?..» Да, «мой муж дворянского происхождения, но он оставил нас, когда дети были еще совсем маленькие и он не мог оказать на них никакого антисоветского влияния…» Да, «я пианистка, а мой отец до революции был дирижером Петербургской консерватории, но почему меня с детьми высылают теперь без паспорта в Казахстан, где нет для меня никакой работы и мы вынуждены умереть голодной смертью…» Да, «на моего мужа, врача по профессии, не найдено и не могло быть найдено никакого обвинительного материала, но он был обвинен в том, что мог быть использован в качестве несознательного шпиона, что и предъявлено ему в качестве обвинения…»
Все они думают, что это несправедливость, ошибка, что революция давно закончилась и устоявшей советской власти они никак не помеха и не враги, напротив! Старшее поколение давно смирилось и потихоньку, безмолвно вымирает, лелея в сердце своем, как единственную радость и упование, будущую встречу с родными в загробном мире, а молодое так и рвется в бой – учиться, строить самое передовое и гуманное общество на земле! Почему же родина им не доверяет, не дает возможности проявить себя? Пасынки, они искренне хотели стать если не кровными родными для советской власти, то хотя бы незаконнорожденно-усыновленными ее детьми. Они клялись ей в вечной верности и любви, обещали не щадить своих молодых сил и своего живота ради ее блага (что вскоре и доказали, поголовно уйдя на фронт!). Все было тщетно. В Кремле, очевидно, понимали значение крови (или, как теперь сказали бы, генов) лучше, чем вся эта «бывшая» публика. И как бы ни старался вон из кожи лезть бывший, для рабоче-крестьянской власти он никогда не станет стопроцентным советским. Посему и перевоспитание ГУЛагом велось на истребление, а кого не сумели истребить, тех – в тьмутаракань, в казахско-туркменские голодные степи, подальше от культурных столиц, с глаз долой, к дикарям-туземцам, авось с голоду-холоду перемрут.
Нет, не могли знать бывшие, что и сами они, и клейменые их, порченые дети обречены уже по факту своего рождения на смерть, и в этом вопросе срок давности не имел никакого значения. Как не имели значения честные намерения и благородные порывы бывших. «Не ищите в деле улик, восстал ли он против Совета с оружием или на словах. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы и должны решить судьбу обвиняемого». Так учили большевики чекистов еще в восемнадцатом году. В тридцать пятом это ленинское положение все еще оставалось в силе.
Удивительно, но Клавдия Петровна благополучно пережила все чистки, не считая, правда, полностью загубленной семьи. Последними в блокаду погибли от голода две ее дочери. Война вообще прибрала многих из тех, кого еще не успели по какой-то причине вычистить, но кого так и не захотела полюбить советская власть. Клавдия Петровна осталась жива и на свободе.
Сестре ее Марии Петровне, Юриной бабушке, повезло меньше.
Мария Петровна вышла замуж за врача Павла Николаевича Захарьина, призванного на германский фронт в четырнадцатом году и демобилизовавшегося в семнадцатом в связи с развалом армии. Голод революционного Петрограда погнал их на Кубань, где у родителей Павла Николаевича оставалось маленькое имение. Отсидеться в глуши не удалось, вся Россия кипела и бурлила, палила и стреляла, корчилась в тифозных бараках, мерла и пухла от голода и болезней.