Марло же, казалось, все было нипочем. Он острил и подначивал их с Уиллом, когда они плутали бесчисленными переходами «Розы», которым, казалось, не будет конца. Они путались в платьях и реквизите, а Марло даже тогда ухитрялся язвить и командовать — вот же дал Бог человеку характер! И было в нем какое-то веселье, непостижимое для Дика: злое, жестокое, яростное веселье.
«Такие и на плаху идут, улыбаясь», — думал Дик и тут же крестился.
Отведи, Господь, даже от подобных мыслей, а уж от самой плахи и подавно.
Плутая, Дик все удивлялся, как же выстроена эта „Роза”. Будто и вправду собиралась держать осаду, даже окошко, через которое они бежали — маленькое, забранное решеткой, которую, впрочем, они легко вынули. Будто так и надо, а может, и в самом деле, так было надо. Окошко напоминало бойницу, сквозь которую легко отстреливаться, но совсем не легко пролезать. Даже для Марло это оказалось трудной задачей, а Дик вообще всерьез опасался, что застрянет.
Но все обошлось.
Впрочем, не все.
Дик то и дело тревожно поглядывал на обоих своих товарищей по несчастью. Между Марло и Уиллом опять пробежала черная кошка, и вновь они были такими, как совсем недавно, такими, которыми — Дик искренне надеялся — он их никогда больше не увидит. Марло болтал, даже сейчас, даже на бегу против ветра, будто не мог остановиться, болтал о чем-то, чего Дик не понимал, но что, казалось, отлично понимал Уилл, и цедил слова, будто за каждое из них ему платили не меньше, чем гинею.
С таким настроением не то, что бежать, даже дома сидеть было опасно.
Догадка прошила Дика, словно стрела, он даже встал как вкопанный.
***
Если бы не близкий лай собак, если бы не окрики охотников, если бы не все, что сидело пониже горла едкой терновой занозой, Кит бы сказал: это похоже на удачнейшую шутку, украшающую сцену погони, будто цветок из залитой патокой кожуры апельсина — медовое пирожное.
Но дерганья несчастного короля Эдуарда в узком окне и взоры Дика, изображающего загнанную лань со всей мощью своего дарования, попахивали чем-то другим, отнюдь не апельсиновыми сластями солнечного дня.
Кит смеялся, за руки протаскивая его наружу — а Дик цеплялся за него, как за последнюю надежду перед ударом раскаленной кочерги в круп. О да, мой друг, да, нежнейший под одеждой Дик Бербедж — смерть бывает и такой. Нелепой, незваной, смешной, сподвигающей после досужих зевак сочинять непристойные анекдоты и нескладные песенки для распевания на рынках. «Ричард Бербедж, актер, был разорван мастиффами, пока висел в окне театра „Роза”. Покупай свежую листовку, чтобы узнать, куда затащили эти звери правую ногу бедолаги!»
Вывалившись в подмерзшую грязь, Дик порвал одежду и ободрал бок.
— Если бы это видел Топклифф, — отозвался Кит, яростным рывком помогая ему подняться, и захлебываясь первым порывом гнилостного ледяного ветра с Темзы, — ты бы вдохновил его придумать еще одно орудие для раскалывания католических орешков. Уилл знает, как это бывает, — он любит попадать в переделки с участием Топклиффа больше всего на свете. Если, конечно, не считать лобзания с приторными и легкими на передок девицами — всюду, где прикрутит.
Ветер относил его слова в сторону — и швырял Уиллу в лицо. Ругань была похожа на шутки, а шутки — на лай.
Они все бежали, шарахаясь из подворотни в подворотню, из переулка в переулок, чтобы немного запутать следы — и это было так безуспешно, так безнадежно, так же, одним словом, как упрекать чертова Палкотряса в том, что он потрясает своим шутовским жезлом там же, где вчера сквозь слезы клялся в вечной верности и раскаивался в былых заблуждениях.
До первой навозной кучи.
— Если бы я верил в Господа, я бы воздал ему хвалу за то, что сегодня в воздухе ощущается легкий мороз, — веселым шепотом сказал Кит, не обращаясь по сути ни к кому — ни к Дику, съежившемуся рядом с ним, ни Уиллу, чьим взглядом можно было резать плоть и колоть камень. — Иначе на нас осталось бы куда больше дерьма — а мой друг Уилл Шекспир мигом растерял бы привлекательность для лондонских дамочек, стряхнув с себя запашок очередной пассии. Так, Уилл? Какие планы на отсиживание за пределами столицы? Уже наметил, в каких овинах будешь валять местных девок, и в каких кабаках станешь нанимать разносчиц пива вместе с комнатой?
Дерьма на них, впрочем, осталось предостаточно.
— Эй, эй, Уилл, Марло, вы это из-за меня, что ли? — спросил вдруг Дик Бербедж, и остановился — так резко и глупо, что Кит налетел на него со спины, и следом же — толкнул со злостью, замешанной на все том же язвительном, ядовитом веселье.
— Конечно, Дик, — рассмеялся он, отводя с лица волосы — пригоршней. — Конечно, из-за тебя. Уилл считает, что я могу сбить тебя с пути праведного — и кто же тогда будет стоять на карауле, пока он пехает очередную давалку, одновременно сочиняя для меня сонет-другой. Правда, если девица окажется особо сочной — можно будет ограничиться всего лишь парой однообразных клятв — сколько их уже было сказано до таких, как мы, и сколько будет сказано после…
***
Уилл покрепче стискивал зубы. Не сейчас. Не в тот самый миг, когда они сигают с низких стен, соскальзываясь, под вопли случайных прохожих, и — бегут, бегут, бегут, задыхаясь. Не останавливаясь, не медля, потому что промедление означает — смерть. И спор сейчас означает — смерть. Потому Уилл лишь кусал потрескавшиеся на морозе губы, да хрустел зубами, вдыхая с болью, будто снова получил сапогом Поули прямиком в живот. Только на этот раз Кит не стал бы спешить ему на помощь.
А ведь было что ответить, особенно — после увиденного в Преисподней этой чертовой «Розы».
Зачем только пошел туда? Не иначе, как сам нечистый, пес, воющий ночами напролет под окнами на Хог-Лейн, Король Воздуха, как величал его Кит, одноногий капитан Джонни Пул, поселившийся по слухам, в «Розе», толкал в спину.
И — тянул за язык: его, бедняжку Энн Белами, дубиноголового дурня Слая, да и самого Кита сейчас — тоже.
И все было нипочем тому, кто купил душу Кита Марло в обмен на эфемерные блага: тайные знания, дар слова, любовь Уилла Шекспира, а, может быть, Неда Аллена. И ветру, то толкающему их в спину, так, что нельзя было удержаться на ногах, то бросающему в лицо горсть песка, смешанного со снегом, тоже все было нипочем. Ветер усиливался, задувая навстречу злобному собачьему лаю, навстречу их бегу.
Значило ли это, что они умрут?
И Уилл хватал ртом промозглую сырость, тянувшуюся с Темзы, огрызался — в сторону, отворачиваясь, чтобы только — не видеть ухмылку, змеившуюся по губам и не встречаться взглядом с глазами, превращенными в две щелочки.
— Говори за себя.
А собачий лай позади не унимался, и ветер не унимался, бросая в лицо Уиллу горсть за горстью: песок, мусор, обрывки речей Кита, что ничем не были лучше ни песка, ни мелкого мусора.
На глазах выступали слезы — то ли от ветра, то ли от едкого запаха навоза, осевшего на плечах, чужих объедков и гнилья, застрявшего в волосах. Слова были тоже — с гнильцой, с душком, и ядовитые, словно терновый шип.
— Наметил-наметил, и даже парочку актеров включил — для разнообразия.
И сказанного было — достаточно, чтобы Смитфилдовским пожаром запылали щеки, чтобы кровь бросилась в голову, чтобы перестать отворачиваться, и вновь схватить Кита за дублет, оскальзываясь пальцами от налипшей на него слизи:
— Знаешь что?.. О, да, ты знаешь! Твои клятвы стоят и того меньше, а ведь я тебе верю куда больше, верил…
Перехватить взгляд — и не отводить его, обжигаясь и выжигая себя изнутри.
Собачий лай стал ближе, а голос Дика — дальше:
— Смотрите, Смотрите, Кит, Уилл! Лодка!
***
Уйти по воде.
Мысль, вырывавшаяся вместе с облаком испуганного пара изо рта Дика Бербеджа, была в корне своем насмешливой.
В четвертую же стражу ночи пошел к ним Иисус, идя по морю, и ученики, увидев Его идущего по морю, встревожились и говорили: это призрак; и от страха вскричали.