— Мы — ночные прохожие, — сказал Кит, переводя дыхание, и выпустил задрожавшую вслед руку Уилла. Он улыбнулся — так улыбались голодные волки, встретив в черной чаще пахнущего живым мясом человека. Он из последних сил казался любезным, и шатался на краю этой любезности, будто стоял над обрывом, а в спину его толкал неистовый, хлесткий ветер безумия. — И нам нужен ночлег. Усач, в пост пахнущий копченостями и пивом, с подозрением приподнял фонарь повыше, щурясь в лица нежданных гостей.
— Почему я должен вам верить? — прогнусавил он. — Порядочные люди уже давно спят в своих постелях, а не шляются от двери до двери, чтобы перебудить всех к черту.
Кит вскинул подбородок, отчетливо хрустнув шеей.
Его кровь, его терпение, он сам — все было на исходе.
— Но мы постучались только в вашу дверь, сэр.
Взгляд трактирщика грузно пополз по распущенной на его голой груди шнуровке дублета, и так же тяжеловесно, не предвещая ничего доброго, перекинулся на пестрые, нелепо сидящие одеяния Уилла. Киту казалось, что он отчетливо слышит жужжание мыслей в черепе бедняги — то ли клоуны, то ли разбойники, то ли убийцы-головорезы. А может — все разом. Кто их знает, этих ночных прохожих.
Да они и сами себя, по правде, позабыли — или не знали никогда.
— Мы заплатим, — заверил Кит, от вежливой предупредительности оказываясь и вправду на грани убийства. Он двинулся вперед — и тень его копейным броском легла поперек стены, на желтизне света, залившего штукатурку. — Не стоит нас бояться, у нас нет ни камня за пазухой, ни желания вам чем-либо запомниться.
Мы — призраки, всего лишь призраки, сгорающие от страсти, которая тебе не снилась даже в самых похабных снах обо всех твоих сисястых девках, старый хряк.
Улыбка Кита могла бы поднять из гроба мертвого, исцелить прокаженного, посрамить Христа — а уж ему-то сегодня было не до улыбок.
Усач молчал — и боролся сам с собой, как его страх боролся с проснувшейся и продравшей вдруг заспанные глаза жадностью.
— Ну… — неопределенно протянул он, пожевывая один ус. Колпак на его голове медленно сползал набекрень.
Кит повысил голос, жестом остановив рванувшегося было вперед Уилла:
— Да твою же мать, я — Марло, Кит Марло, слышишь? Если это имя ничего не говорит тебе — мне тебя жаль. Если же говорит — ты сейчас же возьмешь мои чертовы деньги, и отступишь в сторону, чтобы мы с моим другом могли пройти!
И тут-то Дьявол с пакостным смешком и подкинул крапленые картишки. С полыхнувшей румянцем на щеках досадой Кит пошарил у пояса и понял, что позабыл взять с собой кошелек — да и зачем нужен был кошелек в холодных, волглых, неподкупных застенках Гейтхауса?!
***
Из приоткрытой двери тянуло пивом, хлебной закваской, а еще — застоявшимся за ночь теплом дома. Человек на пороге был все так же хмур, и на слова Кита не отреагировал никак — то ли и вправду не знал, кто такой Кит Марло, то ли не желал знать глухой, глупой ночью, которая плодит лишь сов да разбойников, и уж никак не прибивает к двери таверны приличных людей.
Кит стоял рядом, и Уилл всеми натянувшимися жилами, каждым поднявшимся волоском на коже чувствовал его нетерпение — как свое, и знал, что Кит чувствует его — так же.
Заминка же, неловкая пауза, игра нечистой на руку нечистой силы была смерти подобна.
— Ну, господа хорошие, — произнес трактирщик таким тоном, что сразу стало ясно: он не считает стоящих перед ним оборванцев ни господами, ни тем более хорошими, — к чему пустые разговоры. Есть монета — есть ночлег. Нету монеты…
Трактирщик дернул плечом и развернулся к ним спиной, явно намереваясь вернуться в свое сытое тепло, в свою мягкую постель к мягкой женушке и второму за ночь сну.
Обострившимся, шестым, седьмым чувством Уилл почувствовал, что сейчас Кит бросится на трактирщика — и почти увидел это: как Кит держит этого борова за кадык, как орет его благоверная, как сбегаются на крики постояльцы и ночная стража.
Не видать им тогда никакой комнаты, да и вообще ничего не видать, кроме клетки Нью-Гейта, а уж ее-то Уилл сегодня хотел посетить меньше всего. Не сегодня, не в эту ночь. Не сейчас.
Сердце заколотилось, воздух рядом с ним колыхнулся, словно предвещая рывок Кита. И опережая его на мгновения, на половину удара сердца, Уилл выступил вперед.
— Сэр, сэр, сегодня ночь, когда Иисус молил о чаше в саду Гефсиманском, и я молю вас, сэр, мы же с вами добрые христиане, и не убийцы, деньги…
Уилл говорил, говорил, а руки беспокойно, бестолково двигались, ощупывая полы плаща, кожаный дублет, пояс, перевязь, на которой не было ножа — его забрали у Топклиффа. А разум метался: что, что можно предложить в оплату — и не находил.
— Я сказал: нет монеты — нету крова, — отрезал трактирщик, не оборачиваясь.
Рука нащупала что-то: маленький мешок на поясе…
— Деньги у нас есть! — торжествующе, громко, может быть, излишне громко, выпалил Уилл, становясь впереди Кита, закрывая его собой — от трактирщика, от самого себя. — Деньги есть, сэр, золото, полновесное золото! — Он сорвал чудом уцелевший мешочек с пояса. — Здесь пять с половиной шиллингов золотом. Я отдаю вам все.
За такую цену, конечно, можно было выделить комнату и получше, извинялся трактирщик перед «добрыми господами», и на этот раз безо всякой насмешки, и вел их по скрипучей лестнице наверх, на второй этаж. Но перед праздниками в город стекается куча народу, и отдельная комната, как просят джентльмены, осталась чудом, просто чудом. Не иначе, как ждала именно их… А комната отличная, и постель там хороша, мягкая, прямо домашняя! И даже таз и кувшин для умывания есть. Уилл не верил ни единому слову из сказанного, конечно, но какая была разница — у них с Китом была комната, и это было главное.
***
В столице оказалось так много лазеек, служащих входами в Преисподнюю. Паромщик получил свое золото — единственное подражание рыжине солнца в полумраке, окрашенном сиротливо дрожащим огоньком плошки. Паромщик ушел, предоставив гостей друг другу и невозможной, невыносимой близости смерти и бессмертия.
Ты — мой Орфей, — говорил Кит без слов, позволяя втолкнуть себя в стену, шумно дыша, отпуская, наконец, вожжи своего нетерпения.
— Ты — мой, мой, мой, и ничей больше, что бы ни значили эти пустые клятвы, над которыми смеются древние боги, в которых мы играем, и Сатана, который играет в нас.
Он видел какие-то вещи, слышал какие-то звуки — так, наверное, видит и слышит мертвец, не способный больше совладать со своим телом, но и не покинувший его до конца. Сегодня была ночь для отчаянья и умирания, и поцелуи, ссыпаясь с губ, вонзались гвоздями в проступающие на вдох ключицы, в напряженную шею, в покалывающие ладони.
Уилл толкнул его, или он толкнул Уилла — и стало видно, что одна из стен обтянута веселым отрезом полотна, где наперебой, удивляя зрителя, кичась перед ним беззаботностью, развлекались разномастные парочки. Сомнительной девственности Дафна спасалась от румяного, толстобокого Аполлона, обряженного в модные французские штаны с гордым гульфиком — не слишком резво. Парень с покрасневшей от натуги елдой улыбался во весь рот, пока весь рот его подружки был занят. Их соседи, бравый вояка и пестротканая маркитантка, выставляли напоказ чередование босых ступней и босых ягодиц.
А Кит говорил, все еще молча, выпутываясь из дублета, державшего его плечи в плену так же спустя рукава, как Дафна оборачивалась на своего разгоряченного, как конь, преследователя, чтобы поманить его взглядом, а не оттолкнуть гневным окриком. Здешние Дафны обрастали корой грязи, а не лавра. Здешние Дафны все еще звучали затронутыми за живое струнами в теле Уилла, отданном на добровольное растерзание — до самого утра.
Ты — моя воля, мое желание, моя похоть, мое предсмертное веление, предвоскресное завещание, мой последний — Уилл. Я бы повторял это имя вечно, держась на плаву в океане неприкаянности. Я бы отвечал твоим именем на каждый вопрос о моем сердце.
Струны чужих тел касались и его пальцев тоже, пока он причинял страдания нелепому плащу Уилла, тут же зацепившись за него мыском в торопливом стремлении снова удариться грудью в грудь. Настал черед другой одежды — и других сомнений, кисло-сладких, как хмельные поцелуи, как мед, в котором маринуют головы казненных, чтобы не испортить их черт.