Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потом Кондрат был слесарем. Не заладилось у него в кинотеатре. Из месяца в месяц план стали «заваливать». Начали допытываться, в чем дело, тут сам Зозуля и сознался:

«Уберите меня отсюда. Не будет толков из моей работы».

Он не стал объяснять, почему именно.

И погиб Зозуля – опять же – как герой. Кинулся в полынью за тонущими ребятишками. Их на лед выбросил, а сам, почему-то крикнув: «Прощайте, голуби!», ушел под воду и больше не вынырнул.

Его нашли через неделю далеко от того места, где случилась беда, вырубили изо льда, куда он почему-то вмерз, и – с почестями, которых у нас никто не удостаивался – похоронили.

Смерть настолько изменила Кондрата, что я до сих пор думаю, что проводил в последний путь другого человека. А он, так и никогда не имевший в жизни своих голубей и потому, видимо, вспомнивший о них в свой смертный час, стоит где-нибудь в сторонке и глядит в небо, или, уронив нижнюю губу на подбородок, смотрит на того, кто складно говорит о прочитанном или пережитом.

В начале войны, когда беженцы стали приезжать, а потом и приходить в Сталинград, мама шла на вокзал, где буквально отлавливала беспризорных ребятишек и определяла их в детдом.

И мне, часто бывавшему в те дни в детдоме, было заметно, как менялась в нем сама жизнь и понятие первенства и «паханства». Появились новые оценки человеческой смелости и дерзости. «Духари», которые сроду держали верхушку благодаря надорванному от частого хрипения горлу, примолкли. Правда, иногда «рыднут» по старой памяти, но им тут же прижмут хвост: каждым столько страха пережито, что бояться стало как-то скучно.

Но борьба за власть среди беспризорников велась. Не за «паханство», как раньше, а за тонкое влияние на других, без громких окриков и угроз. И первыми тут были обычно те, кто уже имел шрамы на теле и отметины на лице, только полученные не в уличных драках, а во время бомбежек или даже боя.

Раньше к нам детдомовцы сроду не ходили. Мама руководила ими там, в неведомом для многих далеке. Только я мог являться к ним когда вздумаю, потому что был сыном директора.

А в основном с «вольными», как звали в ту пору небеспризорных детей, ребята из детдома встречались в школе. И там, где мама, помимо директорства, имела еще уроки, меня – из-за нее, конечно, – особенно уважали и – без пижонства и подхалимажа говорили: «Анастасия Егоровна – человек!»

Теперь детдомовцы буквально дневали и ночевали у нас. Возникло своего рода обратное шефство. Особенно укрепилось оно в тот момент, когда к моему, как все считали, бесследному исчезновению, прибавилось горе, пришедшее к маме с похоронкой на отца. Ведь он погиб уже после Победы. Под Прагой.

Потужив, после приезда, с мамой часик или два об отце, об тетке, об Савелии Кузымиче и – отдельно – об Иване Иннокентьевиче, которого она не знала, я пошел в милицию выправлять документы.

Теперь милиция находилась в другом месте. Не в подвале, как раньше, а в доме, где – к тому же – занимала целых два этажа. На ремонте одного из них и сейчас еще работали какие-то поднадзорные личности.

Я сел в очередь, кстати, отметив, что теперь очередь не стояла, а сидела, и стал рассматривать газету, которую кто-то забыл на том месте, на которое опустился я.

Милиционеры ходили по коридору шустрячком, спокойно и с достоинством отвечали, когда их – вопросом – задевал кто-то из очереди, и были чем-то непохожи на тех, которых – в свое время – пришлось видеть и знать мне.

И только я об этом подумал, как из приоткрывшейся двери высокий – со шрамом возле уха – капитан крикнул:

«Пахомов, зайди ко мне!»

Во мне остановилось дыхание. И еще один у них Пахомов есть. И вообще, зачем меня преследует эта фамилия? Неужели мстит за того Пахомова, которого… я…

Я поднял глаза и остолбенело поднялся. Вдоль по коридору, косолапя, шел тот самый Пахомов, какого, считал все эти годы, я подорвал.

На нем были такие же, стоптанные вовнутрь, сапожищи, которыми он здесь – в милиции – умудрялся не оставлять следов, хотя, как и прошлый раз, на улице шел дождь и он только что явился со двора.

Я забыл, зачем пришел в это двухэтажное здание с недоделанным верхом, и потому задумчиво вышел на крыльцо, потом, спустившись с порожков, и на улицу. Рядом шепелявила вода. Дождинки путались в моем чубчике и не доставали до головы. Потом я вспомнил, что надо надеть бескозырку.

Незаметно добрел я до того яра, где жил Пахомов. Большая часть двора, который я видел раньше, оползла. Но, видимо, не от моего взрыва. А домик стоял. Сиял окошками, обновленно голубел краской, которой, видно, совсем недавно, были выкрашены наличники.

Я поехал на Тракторный, где теперь жили все мои друзья. И – только слез с трамвая, кто-то оглашенно засигналил за моей спиной. Посторонился, мол, проезжай, не такой уж я широкий, чтобы занять собой всю мостовую.

Но машина, слышу, еле едет и опять клаксонит.

Обернулся я и глазам своим не поверил: Гива! Сидит за рулем и зубами двухрядку показывает. А рука – замечаю – явно другая к «гуделке» тянется. Повел я взором на то место, где обычно пассажиры восседают, а там – прямо обалдеть! – Нюська-шоферщица.

«Он у меня стажером!» – быстро проговорила она, чтобы я не подумал, видимо, наоборот.

Она соскочила на землю, оглядела меня со всех сторон и заключила:

«А ты – ничего! Только теперь, наверно, задатности еще больше будет – моряк!»

«Ну ты чего, в отпуск?» – спросил меня Гива, тиснув потяжелевшими, что ли, руками.

«Нет, насовсем! – почему-то грустновато ответил я, первый раз поняв, что решительно не знаю, чем буду заниматься на «гражданке». – Вишь, повоевать не пришлось. Грудь так и осталась пустой для наград».

Мне казалось, я юморил. Но ни Гива, ни Нюська не улыбались. Видно, радость, а может, неожиданность, прошли, и я заметил на их лицах заботу и голодные тени под глазами. Да, именно, голодные. Я очень хорошо знал, как они выглядели… И вспомнились слова мичмана Храмова…

Гива, наверно, понял, зачем я его разыскал, потому, отведя меня в сторонку, за что получил от Нюськи презрительное: «Какие секретные стали!», рассказал то, чего я не знал.

Оказалось, услышав скрип двери, как я подумал, в уборную и, не глянув на сигнал Гивы, смыканув я тогда леску, и… никого не подорвал. Ибо Пахомов в ту пору спустился в погреб. И это, конечно, его спасло.

Думал, надолго обиделась на нас Нюська. А она ко мне прискипаться стала:

«Ну, Генка, и фрайер фортовый из тебя вышел!»

«Откуда это ты блатных словечек нахваталась?» – спрашиваю.

«Сейчас все так говорят», – отвечает.

И только тут я глянул на машину, которой Гива с Нюськой, или наоборот, управляли. И вижу – отродясь не видел такой. Нос тупой, кабина прямо над передними колесами. Каракатица да и только!

«Как ее кличут?» – спрашиваю Нюську.

«Ренауль!»

«Чья же?» – интересуюсь.

«Была итальянская, сейчас наша!» – это уже острит Гива.

У него, кстати, здорово затемнело над верхней губой. Вот-вот бриться начнет.

Смотрю, Нюська Гиву – по боку.

«Иди пехом в гараж, – говорит, – а я этого морячка по старой памяти прокачу! – и добавляет: – С ветерком!»

И, стерва, прокатила! Я аж позавидовал, как она ездит. Словно в машине родилась с ключами зажигания во рту.

«Иди к нам в колонну? – говорит, когда все междометия, мне адресованные, иссякли.

«Слесарем?» – спрашиваю.

«Да такого красавца можно и начальником устроить! – она так же мечтательно, как я помнил, сощурилась. – Ни одного мужика в шоферах не останется».

«Почему же?» – не понимаю еще ее подначку.

«Девки их всех повытеснят!»

«Потешон работает?» – интересуюсь, чтобы сбить ее с не очень мне приятного разговора. Я еще не привык, чтобы меня, как дурака, в глаза хвалили.

«А куда ему деваться, воюет. Он нам – слово, мы ему – десять. Вот такая у нас арифметика».

«Останови», – прошу.

«Ха! – не сбавляя скорости, говорит Нюська. – Быстро тебе наша земная езда приелась. – И вдруг спросила: – А порулить хошь?»

40
{"b":"673011","o":1}