И все же Филипп Андреевич собак унял. Сошел к нам и стал почти что вровень со мной. И, видно, это его разозлило. И он гаркнул на тетку: «Делов, что ли, у тебя в доме нет? Шастаешь!»
Заморгала она часто-часто, потом глазами остановилась, словно поверх головы деда чудо какое увидела.
«Генка Нюркин вот нашелся. Она из Арнаулы…
– Барнаула, – поправил я.
– …письмо прислала, – стала Марфа перечислять события, которыми жила последнее время.
«Ну и чего?» – вдруг спросил дед. И я про себя повторил: «В самом деле, какое ему дело до всего этого?» – вон они, выстроились как на параде – ульи. И в каждом движение-шевеление – пчелы шубой сидят. Нет им в поле корма, из сот сосут мед, который набрали за лето.
Только мед не весь в улье. Много его утекло. В бочки. А они на базар вывезены. А назад – мешок денег полнехонький домой был приволочен. За три недели насилу пересчитал.
Постоял Филипп Андреевич с нами одну минуту, словно ростом примерился поочередно ко мне и к тетке, потом опять на крыльцо взлез.
«Идите, а то стемнеет скоро», – сказал.
Вышли мы за ворота. И я молчу, и тетка молчит. Потом она как заголосит: «Супостат, все лето ему картошку окучивала! Хучь бы на ладонь плюнул».
Норма бежала впереди и, кажется, радовалась, что ушли мы от этого куркульского подворья.
«Вот и посластились», – сказала тетка, и мне ее стало жалко, и я подумал, что зря не сходил в поле, не поискал солодик. Хотя дело не летнее и листва, пожелкнув, почти на каждом растении одинаковая. Как найти, какая принадлежит сладкому корню? Однако попробовать не вред. И на второй день пошел я в одну балочку. Стал рыть наугад.
И сразу напал на солодик. Принес домой пять корней. Чуть поболе четверти каждый. Живем! Порезал я их на кружочки. Тетка в печке высушила. С горчинкой, но сладость.
В дальнейшем я понял, что в жизни ничего нет, чтобы полностью чаянья человека оправдывало. Поэтому, если говорят вкусно или красиво, повторяй и не прогневайся.
Хуторские пацаны, жившие по своим дремучим законам, восприняли мое появление, как вторжение в их сад или огород. Один особенно, – он у них, видимо, атаманил, – глядел на меня так же, как – только с крыльца – Филипп Андреич, но не нарывался. Правда, тогда со мной везде неотступно ходила Норма, четко, на виду у всех, выполняла команды и, что особенно нагоняло страху, не подавала голоса. А нет ничего опаснее молчаливого пса. Кто лает, тот больше думает: «Авось, испугаю!» А этот тяпнет, потом разбирайся, «кто хозяин, чья телега», как любил говаривать Савелий Кузьмич.
Хуторского «атамана» звали Валетом, Валентином, значит. На груди у него было что-то вытатуировано неуверенной рукой начинающего накольщика. Но уже сам факт «наколки» не позволял ему иметь на рубахе пуговицы, и грудь его всегда была открыта не только ветру, но и взору каждого, кому он шел навстречу.
И один раз, чтобы сделать шаг то ли к дружбе, то ли к открытой вражде, закрыл я Норму в катухе и пошел «на улицу», то есть на гулянку, один. И тут же мне навстречу Валет. С ватагой. Ну все это уже знакомо. Во мне сразу бойцовский живчик стал поигрывать и то удивительное спокойствие, которое я всегда испытываю в драке, чуть ли не на зевоту потянуло. А закон мой один: не лезть, вылупив глаза, с извечными словами «нарывучести»: «Ты чё? Ты чё!», а сразу, если замечу, что без драки не обойтись, бить между глаз. Тут, как в шахматах, важно преимущество первого хода. Пусть противник думает «е-два» он схлопотал или «е-четыре». И хотя не всякий раз выигрывает тот, кто нападает, все же приятнее, что ты не ждал, когда тебя звездорезнут, а опередил хоть на одно мгновенье. Приходилось мне как-то видеть, как в городе, ужо теперь до войны, метелили возле парка одного верзилу. Высокий такой, кулачищи чуть ли не с цибарку каждый. А хлипкий оказался. А может, перепугался, что его били кодлой.
Словом, упал он плашмя с первого же удара и – как умер. Те по нем пешком ходили, считай, все ботинки об ребра пооббили. Только они ушли, он поднялся, как ни в чем не бывало. А я думал, ему на том свете деревянный костюм по мерке шьют. Спрашиваю его:
«Чего же ты лежал, ведь могли убить?»
«Могли, – соглашается он. – Но вишь, выдюжил».
Нет, я бы, случись что со мной, не улежал бы. Я бы до конца дрался, бил, зубами рвал. И упал бы или уже настоящим мертвяком, или когда мне паморки напрочь отсобачили.
Валет, как девка, вихляя бедрами, приближался ко мне.
«Ну что, кореш, – спросил, – поборемся?»
Вот это здорово! Я думал, он драться предложит, а он – «поборемся». Да я отродясь ни с кем не боролся. Как-то не приходилось. С детства по части кулаков себя натаскивал. На всех городских улицах того уважают, у кого они крепче. Я, конечно, про пацанов говорю.
«Не умею я бороться», – сознался я.
Валет повернулся ко мне грудью. Наверно, хотел, чтобы я прочел, что же на ней «выколоно». Но буквы были такие квелые – ничего не поймешь. По-моему: «Не забуду мать родную». Больше такие надписи читал я у блатышей.
«Ну давай попробуем!» – согласился я, понимая, что надо или сближаться, или расходиться еще дальше.
Пацаны хихикнули.
«А я об землянскую знаешь как бью!» – предупредил Валет.
«Валяй, – говорю, – проверю».
Схилил он голову набок, словно собирался боднуть меня ею под дых, как у нас мог делать Мишка Купа. Но я-то уже ученый, потому подобрал брюхо к позвоночнику, чтобы удар смягчить. А Валет вдруг со всего маху как кинется мне в ноги. И вроде неожиданно, а, вместе с тем, и не совсем уж, потому что при драке человек ко всему готов. Ну и я, вместо с того чтобы упасть с копыток, грохнулся перед ним на колени, захватил его голову под мышку и, вертанув на себя, оказался на нем верхом.
«Вале-ет! – вопят в один голос пацаны. – Бери его под силу!»
Какой там «под силу», когда я его под жабры держу. Поелозил тот задницей по земле, потом говорит: «Кончай!»
Отпустил я его.
«Ну и темнила ты, – начал Валет. – Говоришь: «Не умею!», а вертушку гляди как чисто сработал».
Всех этих, да и других слов, как я потом узнал, нахватался Валет от бойцов. Встречались среди них, видно, и борцы. Что-то они ему, наверно, показали. Но с одного раза вряд ли что запомнишь. А я до всего, что имел, дошел сам.
«А пра говорят, что ты смелый?» – спросил меня белявый пацан, как я потом узнаю, Петька Пугач.
«Не замечал за собой этого», – попробовал пошутить я.
Но тот не отставал:
«Говорят, ты мертвяков вовсе не боишься».
«Не боюсь, – подтвердил я, – че они мне сделают?»
Петька ехидненько хохотнул в свой кулачок, уморщенный, видимо, недавним ожогом.
«А ночью гвоздь забьешь в крест Веденея?» – спросил он.
О Веденее я уже слышал. Старик такой был. Незадолго до моего приезда помер. Говорят, не только сам колдуном состоял и еще с разными ведьмаками знался. Когда душа Веденея отлетела, то угол дома порушила, в котором он жил. А понесли его хоронить – поперек дороги журавец ни с того ни с сего грохнулся.
Аккурат между крестом и гробом. Словно отъединил их друг от друга. А когда уже стали опускать гроб в могилу и вроде никто не послаблял веревки, как он сорвись одной стороной, и стал на попа в могиле. Гвозди – брызгом повыскочили, а крышка не открывается, словно кто ее изнутри держит.
Закопали его наспех, а крест так в похилести и оставили. Потому что сколь его ни выправляли, так он вбок куда-то все время кочерился.
А ночью – это видело полхутора – что-то огненное залетело в трубу опустелого Веденеева дома.
С тех пор только и разговоров было в хуторе, как о Веденее.
Даже, должно быть, брехали, а может, и правду говорили пацаны, бойцы и те близко к кладбищу не останавливались: то ли боялись, то ли не с руки им было на пустоши торчать.
Но я, уже насмотревшийся на столько смертей, конечно же, был уверен, что не боюсь покойников. Поэтому, усмехнувшись, произнес: «Забью я, ребята, гвоздик в крест деда. Даже в лоб бы ему заколотил, да отрывать лень».