И чекан сука, и щека его, И паркет, и тень кочерги Отливают сном и раскаяньем Сутки сплошь грешившей пурги. Ночь тиха. Ясна и морозна ночь, Как слепой щенок – молоко, Всею темью пихт неосознанной Пьет сиянье звезд частокол. Будто каплет с пихт. Будто теплятся. Будто воском ночь заплыла. Лапой ели на ели слепнет снег, На дупле – силуэт дупла. Будто эта тишь, будто эта высь, Элегизм телеграфной волны — Ожиданье, сменившее крик: «Отзовись!» Или эхо другой тишины. Будто нем он, взгляд этих игл и ветвей, А другой, в высотах, – тугоух, И сверканье пути на раскатах – ответ На взыванье чьего-то ау. Стужа. Ночь в окне, как приличие, Соблюдает холод льда. В шубе, в креслах Дух и мурлычет – и Всё одно, одно всегда. Губы, губы! Он стиснул их до крови, Он трясется, лицо обхватив. Вихрь догадок родит в биографе Этот мертвый, как мел, мотив. 4. Фуфайка больного От тела отдельную жизнь, и длинней Ведет, как к груди непричастный пингвин Бескрылая кофта больного – фланель: То каплю тепла ей, то лампу придвинь. Ей помнятся лыжи. От дуг и от тел, Терявшихся в мраке, от сбруи, от бар Валило. Казалось – сочельник потел! Скрипели, дышали езда и ходьба. Усадьба и ужас, пустой в остальном: Шкафы с хрусталем и ковры и лари. Забор привлекало, что дом воспален. Снаружи казалось, у люстр плеврит. Снедаемый небом, с зимою в очах, Распухший кустарник был бел, как испуг. Из кухни, за сани, пылавший очаг Клал на снег огромные руки стряпух. 5. Кремль в буран конца 1918 года Как брошенный с пути снегам Последней станцией в развалинах, Как полем в полночь, в свист и гам, Бредущий через силу в валяных, Как пред концом, в упаде сил С тоски взывающий к метелице, Чтоб вихрь души не угасил, К поре, как тьмою всё застелется. Как схваченный за обшлага Хохочущею вьюгой на́рочный, Ловившей кисти башлыка, Здоровающеюся в наручнях, А иногда! – А иногда, Как пригнанный канатом на́короть Корабль, с гуденьем, прочь к грядам Срывающийся чудом с якоря, Последней ночью, несравним Ни с чем, какойо странный, пенный весь, Он, Кремль, в оснастке стольких зим, На нынешней срывает ненависть. И грандиозный, весь в былом, Как визьонера дивинация, Несется, грозный, напролом, Сквозь неистекший в девятнадцатый. Под сумерки к тебе в окно Он всею медью звонниц ломится. Боится, видно, – год мелькнет, — Упустит и не познакомится. Остаток дней, остаток вьюг, Сужденных башням в восемнадцатом, Бушует, прядает вокруг, Видать – не наигрались насыто. За морем этих непогод Предвижу, как меня, разбитого, Ненаступивший этот год Возьмется сызнова воспитывать. 6. 13 января 1919 года
Тот год! Как часто у окна Нашептывал мне, старый: «Выкинься». А этот, новый, всё прогнал Рождественскою сказкой Диккенса. Вот шепчет мне: «Забудь, встряхнись!» И с солнцем в градуснике тянется Точь-в-точь, как тот дарил стрихнин И падал в пузырек с цианистым. Его зарей, его рукой, Ленивым веяньем волос его Почерпнут за окном покой У птиц, у крыш, как у философов. Ведь он пришел и лег лучом С панелей, с снеговой повинности. Он дерзок и разгорячен, Он просит пить, шумит, не вынести. Он вне себя. Он внес с собой Дворовый шум и – делать нечего: На свете нет тоски такой, Которой снег бы не вылечивал. 7 Мне в сумерки ты всё – пансионеркою, Всё – школьницей. Зима. Закат лесничим В лесу часов. Лежу и жду, чтоб смерклося, И вот – айда! Аукаемся, кличем. |