Завидевши их, паровозы тотчас же Врезаются в кашу, стремя к ветрякам, И хлопают паром по тьме клокочущей, И мечут из топок во мрак потроха. А рядом, весь в пеклеванных выкликах, Захлебываясь кулешом подков, Подводит шлях, в пыли по щиколку, Под них свой сусличий подкоп. Они ж, уставая от далей, пожалованных Валам несчастной шестерни, Меловые обвалы пространств обмалывают И судьбы, и сердца, и дни. И они перемалывают царства проглоченные, И, вращая белками, пылят облака, И, быть может, нигде не найдется вотчины, Чтоб бездонным мозгам их была велика. Но они и не жалуются на каторгу. Наливаясь в грядущем и тлея в былом, Неизвестные зарева, как элеваторы, Преисполняют их теплом. 1915, 1928 НА ПАРОХОДЕ Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Сине́е опе́ренья селезня Сверкал за Камою рассвет. Гремели блюда у буфетчика. Лакей зевал, сочтя судки. В реке, на высоте подсвечника, Кишмя кишели светляки. Они свисали ниткой искристой С прибрежных улиц. Било три. Лакей салфеткой тщился выскрести На бронзу всплывший стеарин. Седой молвой, ползущей исстари, Ночной былиной камыша Под Пермь, на бризе, в быстром бисере Фонарной ряби Кама шла. Волной захлебываясь, на волос От затопленья, за суда Ныряла и светильней плавала В лампаде камских вод звезда. На пароходе пахло кушаньем И лаком цинковых белил. По Каме сумрак плыл с подслушанным, Не пророня ни всплеска, плыл. Держа в руке бокал, вы суженным Зрачком следили за игрой Обмолвок, вившихся за ужином, Но вас не привлекал их рой. Вы к былям звали собеседника, К волне до вас прошедших дней, Чтобы последнею отцединкой Последней капли кануть в ней. Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет. И утро шло кровавой банею, Как нефть разлившейся зари, Гасить рожки в кают-компании И городские фонари. 1916 ИЗ ПОЭМЫ
(Два отрывка) 1 Я тоже любил, и дыханье Бессонницы раннею ранью Из парка спускалось в овраг, и впотьмах Выпархивало на архипелаг Полян, утопавших в лохматом тумане, В полыни и мяте и перепелах. И тут тяжелел обожанья размах, Хмелел, как крыло, обожженное дробью, И бухался в воздух, и падал в ознобе, И располагался росой на полях. А там и рассвет занимался. До двух Несметного неба мигали богатства, Но вот петухи начинали пугаться Потемок и силились скрыть перепуг, Но в глотках рвались холостые фугасы, И страх фистулой голосил от потуг, И гасли стожары, и, как по заказу, С лицом пучеглазого свечегаса Показывался на опушке пастух. Я тоже любил, и она пока еще Жива, может статься. Время пройдет, И что-то большое, как осень, однажды (Не завтра, быть может, так позже когда-нибудь) Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих По-жабьи от жажды. Над заячьей дрожью Лужаек, с ушами ушитых в рогожу Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим На ложный прибой прожитого. Я тоже Любил, и я знаю: как мокрые пожни От века положены году в подножье, Так каждому сердцу кладется любовью Знобящая новость миров в изголовье. Я тоже любил, и она жива еще. Всё так же, катясь в ту начальную рань, Стоят времена, исчезая за краешком Мгновенья. Всё так же тонка эта грань. По-прежнему давнее кажется давешним. По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев, Безумствует быль, притворяясь не знающей, Что больше она уж у нас не жилица. И мыслимо это? Так, значит, и впрямь Всю жизнь удаляется, а не длится Любовь, удивленья мгновенная дань? 1917, 1928 |