Девятьсот пятый год (июль 1925 - февраль 1926) В нашу прозу с ее безобразьем В нашу прозу с ее безобразьем С октября забредает зима. Небеса опускаются наземь, Точно занавеса бахрома. Еще спутан и свеж первопуток, Еще чуток и жуток, как весть, В неземной новизне этих суток, Революция, вся ты, как есть. Жанна д'Арк из сибирских колодниц, Каторжанка в вождях, ты из тех, Что бросались в житейский колодец, Не успев соразмерить разбег. Ты из сумерек, социалистка, Секла свет, как из груды огнив. Ты рыдала, лицом василиска Озарив нас и оледенив. Отвлеченная грохотом стрельбищ, Оживающих там, вдалеке, Ты огни в отчужденьи колеблешь, Точно улицу вертишь в руке. И в блуждании хлопьев кутежных Тот же гордый, уклончивый жест: Как собой недовольный художник, Отстраняешься ты от торжеств. Как поэт, отпылав и отдумав, Ты рассеянья ищешь в ходьбе. Ты бежишь не одних толстосумов: Все ничтожное мерзко тебе. Отцы
Это было при нас. Это с нами вошло в поговорку, И уйдет. И однако, За быстрою сменою лет, Стерся след, Словно год Стал нулем меж девятки с пятеркой, Стерся след, Были нет, От нее не осталось примет. Еще ночь под ружьем И заря не взялась за винтовку. И однако, Вглядимся: На деле гораздо светлей. Этот мрак под ружьем Погружен В полусон Забастовкой. Эта ночь Наше детство И молодость учителей. Ей предшествует вечер Крушений, Кружков и героев, Динамитчиков, Дагерротипов, Горенья души. Ездят тройки по трактам, Но, фабрик по трактам настроив, Подымаются Саввы И зреют Викулы в глуши. Барабанную дробь Заглушают сигналы чугунки. Гром позорных телег Громыхание первых платформ. Крепостная Россия Выходит С короткой приструнки На пустырь И зовется Россиею после реформ. Это народовольцы, Перовская, Первое марта, Нигилисты в поддевках, Застенки, Студенты в пенсне. Повесть наших отцов, Точно повесть Из века Стюартов, Отдаленней, чем Пушкин, И видится Точно во сне. Да и ближе нельзя: Двадцатипятилетье в подпольи. Клад в земле. На земле Обездушенный калейдоскоп. Что бы клад откопать, Мы глаза Напрягаем до боли. Покорясь его воле, Спускаемся сами в подкоп. Тут бывал Достоевский. Затворницы ж эти, Не чаяв, Что у них, Что ни обыск, То вывоз реликвий в музей, Шли на казнь И на то, Чтоб красу их подпольщик Нечаев Скрыл в земле, Утаил От времен и врагов и друзей. Это было вчера, И, родись мы лет на тридцать раньше, Подойди со двора, В керосиновой мгле фонарей, Средь мерцанья реторт Мы нашли бы, Что те лаборантши Наши матери Или Приятельницы матерей. Моросит на дворе. Во дворце улеглась суматоха. Тухнут плошки. Теплынь. Город вымер и словно оглох. Облетевшим листом И кладбищенским чертополохом Дышит ночь. Ни души. Дремлет площадь, И сон ее плох. Но положенным слогом Писались и нынче доклады, И в неведеньи бед За Невою пролетка гремит. А сентябрьская ночь Задыхается Тайною клада, И Степану Халтурину Спать не дает динамит. Эта ночь простоит В забытьи До времен порт-Артура. Телеграфным столбам Будет дан в вожаки эшафот. Шепот жертв и депеш, Участясь, Усыпит агентуру, И тогда-то придет Та зима, Когда все оживет. Мы родимся на свет. Как-нибудь Предвечернее солнце Подзовет нас к окну. Мы одухотворим наугад Непривычный закат, И при зрелище труб Потрясемся, Как потрясся, Кто б мог Оглянуться лет на сто назад. Точно Лаокоон Будет дым На трескучем морозе, Оголясь, Как атлет, Обнимать и валить облака. Ускользающий день Будет плыть На железных полозьях Телеграфных сетей, Открывающихся с чердака. А немного спустя, И светя, точно блудному сыну, Чтобы шеи себе Этот день не сломал на шоссе, Выйдут с лампами в ночь И с небес Будут бить ему в спину Фонари корпусов Сквозь туман, Полоса к полосе. |