Когда стало темнеть, мы спустились по извилистой дороге к площади св. Петра, обошли длинную колоннаду, и подойдя к ресторану «Europea», я попросил разрешения присесть около и спеть. Здесь, в этом скученном квартале, мимо нас проходили самые разнообразные люди – туристы, бедняки и монахи. И никто не слушал даром; каждый считал своим долгом положить монету… Вот остановился возле нас высокий старик-монах.
– На каком языке вы поёте? – спросил он меня, когда я пропел любимую «Ноченьку».
– На русском, отец!
– Боже, сколько грусти, сколько тоски в этом пении и в этом народе! – тихо сказал старик и бросил в шляпу большую серебряную монету. Он уже хотел идти, когда девочка, еврейская девочка, остановила его:
– Подожди… минуточку.
И, связав несколько пучков фиалок, она преподнесла их старику. Он наклонился к девочке, погладил её по головке и спросил меня:
– Давно она с вами?
– Нет, отец, только с сегодняшнего дня!
– Да благословит вас Бог! – сказал старик и, вынув из кармана две маленьких кредитки, он одну бросил в шляпу, а другую в корзинку Пиппе и быстрыми шагами удалился.
Девочка подбежала ко мне и шепнула на ухо:
– Какой добрый старик! Смотри, он и мне дал!
– Вижу, вижу, carina!..
Мы простились с публикой и пошли дальше. Перешли мост возле мрачного замка св. Ангела. Бродили вдоль берега Тибра, завернули на широкую улицу, которая привела нас к главной артерии города – Корсо Умберто. Не зная, куда идти, мы вошли в боковую улочку, и здесь нас приковал к себе ресторан «Конкордия». Здесь нас хорошо слушали, но совсем спокойно. Потом я узнал, что там было много торговцев, коммерсантов, которым было не до меня… Но всё-таки Пиппа вернулась с тяжёлой шляпой, а хозяин любезно обменял медный и серебряный сбор на бумажки.
Вышли мы оттуда часов в девять – я уже хотел отвести девочку домой, когда, проходя мимо ресторана «Сан-Карло», решил сделать последний сеанс тут, а потом пойти переночевать где-нибудь.
Нас приняли в «Сан-Карло» тепло и любезно. Пиппа пошла сначала сама с цветами; потом я запел свой обычный репертуар. Здесь были артисты, художники, богатая молодёжь, и платили они немало. Русские песни особенно понравились, и некоторые из них я бисировал. Публика сменялась. Отдыхая с полчаса, я ужинал сам и кормил мою маленькую девочку. Рассчитавшись с хозяином, я улыбнулся и сказал:
– Ну, в последний раз, и на отдых!
– Так, так, – ответил хозяин и засуетился между столиками. Для конца я запел из Массне, из Мазиньи, и, наконец, неаполитанские песни. Особенно одна из них, которую ещё мало знали, вызвала одобрение публики и, когда я, вместе с девочкой, проходил между столиков, аплодисменты сопровождали меня. Вот Пиппа подошла к столу, за который недавно уселись два высоких молодых человека, изящно одетых, очевидно, из хорошего круга. Один из них стал рыться в портмоне и, когда Пиппа подошла к столу, он хотел бросить ей франк; но едва его рука шевельнулась, как собеседник остановил руку, и я услышал русскую речь:
– Да что ты делаешь, право? Всякой бродячей сволочи кидаешь франк…
Кровь бросилась мне в лицо, и когда непонимающая девочка протянула ручку, господин крикнул:
– Via! (Прочь)
И, обернувшись к соседу, воскликнул:
– Брось ему два сольдо и пошли его к…
Тут раздалась грубая площадная брань. Девочка, испугавшаяся крика, прижалась ко мне, а я сжимал в руках гитару и чувствовал, что вот-вот сейчас ударю по голове этого негодяя.
Вероятно, на моем лице ясно отражалось моё состояние, потом что со всех сторон раздались отрывистые крики:
– Что случилось? Что сказал этот господин?
Тогда я обернулся к молодым людям и громко сказал по-русски:
– Вы очень любезны, милостивый государь. Но берегитесь! В Италии бродячая сволочь – певцы – в гораздо большей чести, чем та аристократическая сволочь, которая ещё не научилась вести себя прилично!
И, схватив гитару за гриф, я взмахнул ею, но вовремя опомнился и взволнованно ответил публике, поднявшейся с мест и угрожающе толпившейся кругом:
– Господа, дело очень просто. Я встретил своих соотечественников, у которых не нашлось ничего, кроме самой циничной брани для меня и грубого окрика этому ребёнку.
Едва я произнёс последнее слово, как десятки голосов закричали:
– Вон, вон отсюда! Долой эти свиные рыла!
Раздался топот, шум раздвигаемых стульев, и в одно мгновение эту пару окружили лакеи, подали им шляпы и молчаливо указывали на дверь. Оба джентльмена, закусив губы, поднялись со своих мест, бледные и испуганные. Первый из них вынул портмоне, чтобы расплатиться, но хозяин преувеличенно раскланялся и, не позволив лакеям подать счёт, иронически воскликнул:
– О, не тревожьтесь, пожалуйста. Зрелище, которое вы доставили нам, стоит гораздо дороже моего вина. Не надеясь с вами встретиться – честь имею кланяться!
Аплодисменты ответили хозяину, и жизнь ресторана вошла в свою колею. Через несколько минут мы с Пиппой вышли, и я привёл её домой. Добрые бедные евреи ни за что не хотели отпустить меня, и заставили переночевать в их тесной комнатке. Сквозь сон я слышал, как девочка рассказывала о добром монахе. Вдруг ко мне донёсся крик:
– Как? Ты кушала?.. Что же ты кушала? Разве ты не знаешь, что трефное – это грех?!
Я расслышал и ответил ему просто:
– Не беспокойтесь, старик. Хотя я и не знал, что вы так набожны, но я, на всякий случай, накормил её только яичницей и молоком!
– Спасибо, спасибо. Вы хорошо поступили! – сказал старик, войдя ко мне и пожимая руку.
Я крепко заснул; но в голове моей неотвязно вертелась мысль, что надо бросить это бродячее ремесло, так как даже один раз нарваться на такой случай, как сегодня, слишком тяжело и обидно.
Утром я простился с ними и, так как день был очень тёплый, пошел на Форум; там, около маленькой колонки близ Атриума Весты, – я расположился на отдых.
В комической труппе
Было около полудня. Радуясь солнцу, и в то же время скрываясь от него, – я улёгся на одной из широких скамей Монте-Пинчио таким образом, что только голова была в тени, а тело медленно согревалось.
Возле меня на песке лежала гитара в сером коленкоровом футляре, а под головой мой горный мешок.
Я был свободен: мне уже немножко надоело петь по вагонам и кафе. И я с радостью предавался отдыху, прежде чем с наступлением вечера опять искать работу.
Я лежал с закрытыми глазами и вряд ли даже думал о чём-нибудь. Солнце юга тем и хорошо, что полно сладостной неги, что в нём есть отдых райский… Ничего не думаешь, ни о чём не грезишь, – просто отдыхаешь всем существом…
Вот в таком состоянии полудремоты я услышал разговор, происходивший недалеко от меня, вероятно, около перил широкой балюстрады, с которой открывался вид на весь восточный Рим.
– Нет, моя мысль такова! – говорил какой-то старческий, низкий голос. – Сейчас преддверие сезона иностранцев. И весело было бы ввести эти роли в пьесе, ставя их в смешные положения – то из-за неправильной речи, то из-за «манчиа»18, то из-за какой-нибудь нелепой выходки «чичероне»!
– Вы правы, маэстро!.. Это было бы хорошо! – отвечал молодой и гибкий голос. – Но кто же у нас сойдёт за иностранцев?.. А их ведь нужно несколько…
– Вот я об этом и думаю.
– Ах, да, маэстро! Я и забыл, что нам необходимо озаботиться о певце. Наш Грациано болен. И согласитесь всё же, – то, что терпимо в Генуе, невозможно в Риме и в Неаполе?! Ведь он поёт на генуэзском диалекте!?
– Простите меня, друг мой… Но и об этом я уже сам подумывал. У меня предчувствие, что мы на пути к цели… Вы видите, там на скамье спит какой-то человек, возле которого в мешке гитара… Очевидно, – бродячий певец, – ergo – неаполитанец, так как это их специальность…
– Ой, не думаю. Он одет не так. И у него под головой горный мешок, как у туристов. Вернее, что это просто какой-нибудь иностранец.