Затем я мучился непониманием того, что взрослая женщина – наверняка чья-то мать – занимается делом, о котором в ее возрасте давно пора забыть. Да и вообще, как получилось, что люди, которых послали в лагерь кого-то воспитывать, сами занимаются непотребством?
В тот день мною владело именно это.
Потом, с течением времени, отношение стало меняться.
Зависть сменялась сочувствием, страх – облегчением, непонимание улетучилось, вытесненное собственными опытами.
Но тем не менее, день Костиного откровения означил некий перелом в моем мировоззрении. По крайней мере, приготовил меня к осознанию следующих сущностей.
Сейчас, конечно, я вижу все, происходившее с нами в прошлом веке, под другим углом зрения.
Рожденным и опытами жизни и принятием быстротечности бытия.
А прежде всего – знаниями, которых тогда не было.
5
Теперь я понимаю, что во все времена бригады для обслуживания ведомственных пионерлагерей формировались из особого контингента. Ездили туда типы определенного сорта, которым лето в городе не несло особой радости.
Мужчины – в основном тихие, незапойные безобидные алкоголики.
И женщины, готовые вскочить даже на ручку от лопаты.
Все морали одинаково лживы и пытаются возвести в абсолют то, чего = не может существовать.
Но коммунистическая мораль в своем воинствующем ханжестве превзошла христианскую.
Ведь если попы женскую чувственность порицали, то коммунисты ее = отрицали.
Одной из самых вредных гендерных химер коммунизма являлась та, что в сексе якобы мужчина домогается, а женщина терпит.
О том бесконечно врал социалистический «реализм», в котором реальности было столько же, сколько в каких-нибудь маяковских «окнах РОСТА».
Этой ложью советским людям запорошили мозги до такой степени, что они сами начинали в нее верить.
Например, моя мать, женщина в общем неглупая: дура не могла бы достигнуть довольно высокой должности и продержаться на ней до выхода на пенсию – внушала мне такие вещи, над которыми посмеялся бы сегодняшний первоклассник.
Впрочем, о матери я вспоминать не стану. Признавая ее значимость как профессионального работника, я не ставлю ее в грош как воспитательницу сына, чьей обязанностью было минимально подготовить меня к вступлению в мужскую жизнь.
Да и вообще, родители – и она, и отец – в этой области не принесли мне никакой пользы, от них исходил лишь вред. О том я, кажется, вкратце говорил, повторяться не вижу смысла. Скажу лишь то, что своих родителей как родителей – а не как полноправных членов советского общества – я никогда не уважал, уважать их было не за что.
О них я, пожалуй, больше вообще не скажу ни слова.
Родители надоели мне за первые пятнадцать лет жизни, не дав мне для реальной жизни ничего. Дальше в нужном направлении мне помогали другие люди… другой человек, но до рассказа о нем время еще не пришло.
Тут я просто хочу сказать, что образ поведения лагерных воспитателей полностью укладывается в рамки реальных человеческих отношений.
Во всяком случае, сейчас мне не кажется ни странным, ни исключительным, ни даже просто ужасным то, что поведал Костя.
«Пионервожатая» не применила к нему карательных мер – точнее, применила специфические. Мой друг не подвергся публичному позору, только с того вечера до конца смены не ночевал в своей палатке.
Он укладывался вместе со всеми после отбоя, потом тихо исчезал. Неблизкие товарищи, покуролесив где-нибудь у тайного костра, выпив дешевого вина, и потискав сверстниц, через пару часов возвращались. А Костя приползал лишь под утро, невесомый от усталости.
Ночи он проводил в душном домике воспитательницы, где не спал, а работал.
Как именно он работал, я в тот день до конца не понял, да и Костя не склонен был распространяться.
Видимо, им владело двоякое чувство.
С одной стороны, в опыте имелись какие-то эпизоды, которые ему было противно вспоминать.
А с другой, в безудержном сексе со взрослой женщиной не могло не быть совсем уж ничего приятного – но на первое сентября все ушло безвозвратно вместе с летом и он не мог о том не тосковать.
Вспоминая Костю во зрелом возрасте и сопоставляя его рассказ с собственным опытом, я не сомневался, что эта безымянная женщина не выходила из разряда обычных. Просто она не была холодной курицей женского рода, каких насаждали в качестве примера для подражания и попы и коммунисты. В «гражданской» жизни добропорядочная, но не удовлетворенная чувственно, на воле она выпускала своих бесов и каждое лето предавалась греху, совращая подходящего «пионера».
А с моим другом ей сказочно повезло: он сам упал в ее руки.
Но, повторяю, все это я понимаю сейчас. А тогда я был шокирован, смят, раздавлен.
Расперт изнутри потребностью немедленно узнать все подробности, которые требовалось выяснить немедленно, на этом самом месте.
Меня трясло от мыслей – точнее, от фантазий о том, как все происходило с Костей. Я был сейчас с ним и не с ним – я оказался на берегу того пруда и именно меня схватила за плечо женщина, порочно облитая ненастоящим лунным светом.
Подняв глаза от Костиного рисунка, я опять увидел школьное крыльцо.
Махорка курил на прежнем месте, рядом с ним поднималось другое облако дыма: к музыканту присоединился невысокий, седой и лысый физик Моисей Аронович с трубкой. Он курил душистый болгарский табак.
Таня Авдеенко поднялась к Сафроновой. Я подумал, что, вероятно, стоит наконец потрогать ее коленку под партой.
Да и Лида вдруг показалась аппетитной.
Обе девчонки были хороши.
Пока я их сравнивал, на крыльце возникла чернокудрая Ирина Альтман. За лето ее грудь выросла настолько, что двигалась впереди обладательницы и не сразу останавливалась вместе с ней. Эта превзошла даже Розу Харитонову.
Ира мне всегда нравилась. Но с ней я не общался. Она носила неофициальный титул самой красивой девочки школы, на нее заглядывались и десятиклассники и учителя, и сам Костя говорил, что у Альтман – лицо Девы Марии, перед которым отдыхает Сикстинская Мадонна Рафаэля. Неземная красота Иры не позволяла приближаться к ней лишний раз даже Дербаку, обо мне речь не шла. И кроме того, Альтман была очень замкнутой и не дружила вообще ни с кем. Сейчас, полный знания обо всем на свете, я могу сказать, что она была вещью в себе.
А сейчас мне подумалось, что…
Додумать не дала Гульнара Файзуллина. Стройная и энергичная, она взлетела на крыльцо одним прыжком и оглянулась. Вряд ли она смотрела конкретно на нас с Костей, но меня прожгли ее злые зеленые глаза. Эту одноклассницу хотелось иметь рядом хотя бы время от времени, чтобы не расслабляться.
На крыльце появилась Марина Горкушина. Она не взошла, а вышла на него из школы. Марина не обладала никакими особыми прелестями, но именно про нее говорили знающие парни, когда поясняли, что именно надо делать с девочкой.
Не успев как следует поразмыслить о Горкушинской пипиське, я опять отвлекся.
Из-за угла школы появились две неразлучные подружки, Алла Бронская и Альфия Зайнетдинова. На Бронскую вряд ли кто-нибудь взглянул бы дважды, а вот пышные телеса Зайнетдиновой заставляли глаз остановиться.
Еще в седьмом классе она раздалась до такой степени, что ей, как видно, не удалось подобрать коричневую школьную форму. Родители нарядили ее в зеленое платье, она в нем казалась еще толще, чем была. Наша директриса тоже всегда ходила в зеленом, историк Василий Петрович однажды спьяну принял Аллу за Нинель и начал урок на пять минут раньше звонка, потом понял ошибку и страшно ругался.
Сейчас мне подумалось, что ходячая подушка Зайнетдинова, должно быть, тоже может таить в себе кладезь наслаждений
Окончательно запутавшись в предпочтениях, я снова обернулся к Косте.
– А она… у нее… где… какое было… – пересохшими губами выдавил я. – Это… Влагалище?..