Некоторые ухари разъясняли процесс «полового акта» – так они именовали то, в чем сами не имели понятия:
– Надо подойти к девчонке поднять платье, снять с нее трусы а потом подергать ее за пипиську…
Что такое пиписька девочки и как за нее дергать, мне было непонятно.
А выяснять и тем более слушать казалось противным, и я обычно уходил.
Я, наверное, считался чистюлей и маменькиным сынком, но меня воротило от таких обсуждений. Хотя более взрослые по развитию ребята – тот же будущий уголовник Дербак – уже имели некий опыт и могли им поделиться.
Но ими я брезговал.
Кроме того, я все время помнил о лежащем на мне страшном клейме.
Я до сих пор не знаю причин, по которым медицина объявляет вредной привычку удовлетворять самого себя. Хотя на мой взгляд, данное занятие более невинно, чем многие официально признанные виды спорта – например, мозгодробительный бокс. Хотя, конечно, спортсмены и так не отличались мозгами, а боксерам и вовсе было нечего выбивать.
Но с детским грехом боролись так жестоко, что после каждого акта самоудовлетворения я ощущал себя преступником, продавшим Родину – последнее в те годы считалось самым тяжким из преступлений.
И даже в среде отпетых мальчишек клеймо «онанист» было позорным, как «педераст» на зоне.
Хотя, как я теперь понимаю, этим делом в тот или иной период жизни грешат все.
Будучи убежденным адептом самоудовлетворения, я опасался проявить себя хоть чем-то и снискать несмываемый позор на свою голову.
* * *
Сейчас лицо Нэлли, очень свежее для ее сорока семи лет, опухло от слез и расплылось, несмотря на хороший макияж.
И наши сыновья, близнецы Петр и Павел, имевшие на двоих больше лет, чем мать, хлопотали вокруг нее.
Пашка был три года как женат; его светловолосая Оксана беззвучно сновала вокруг стола, тоже чем-то помогая и что-то поднося.
Дед Павел Петрович сидел неподвижно, не спуская глаз с черно-белой фотокарточки на серванте.
Я смотрел на него и видел истинного мужчину, отдававшегося разнообразиям на стороне, пока хватало сил и куража, но по-настоящему оценившего жизнь лишь ее исходе и особенно с уходом жены.
Тестю год назад исполнилось семьдесят.
Теща была моложе; фотокарточка относилась к предыдущей декаде, а в гробу она осталась навсегда шестидесятивосьмилетней.
Имевшей резервы жить дальше.
Часть третья
1
Так бы я и продолжал изнывать в одиночестве неосведомленного рукоблудия, не появись около меня мальчик, переведенный к нам из другой школы в последней третьей четверти седьмого класса.
Здесь я могу поставить точный временной маркер и даже обозначить год – 1973-й – поскольку дальнейшие события уже строго привязаны к этапам моего вхождения в жизнь.
Сейчас седьмой класс ничем не отличается ни от шестого, ни от восьмого, недостижимо далекими кажутся девятый, десятый и одиннадцатый. В мои времена среднее образование было десятилетним; до восьмого класса все учились на одинаковых условиях, а в последние два переходили лишь желающие учиться.
Нежелающие отсеивались и завершали образование в ПТУ – профессионально-технических училищах, предтечах современных колледжей. Слово «пэтэушник» было синонимом понятия «отброс общества»… впрочем, нынешние колледжи от тех училищ отличаются несильно – равно как переименование институтов в «университеты» не сделали из них университетов.
Каюсь, меня понесло в педагогические дебри; о ничтожности нынешнего российского образования, от начального до высшего, я могу говорить бесконечно. Вспомнил я про эти ПТУ лишь для того, чтобы обозначить этапный момент в советском среднем образовании. Отсев из школьных рядов происходил по результатам экзаменов, которые состоялись по окончании восьмого класса; экзамены предстояли и после девятого, как репетиция выпуска на аттестат.
Для меня восьмой класс предполагал точку еще более этапную. Я должен был получить идеальное свидетельство об его окончании и перейти в школу №114 – специализированную математическую, соответствующую моим наклонностям. Она являлась единственной в городе, туда после восьмого класса принимали, мягко говоря, не всех. Мне предстояло серьезно потрудиться, чтобы вырваться из своей девятой школы достойно, с отличным результатом.
А вот седьмой класс был последним этапом ничем не омраченного детства: экзамены еще не грозили, годовые оценки выставлялись по корреляции с четвертными, никто из нас ни о чем не волновался, конец учебного года воспринимался лишь как буйство весны в преддверии счастливого лета.
Оно тоже ожидалось последним в абсолютной беззаботности.
И в ту счастливую пору в мой жизни возник Костя.
Приятеля с таким именем у меня не существовало ни до ни после, он остался в памяти один, навсегда.
Воспитанный в такой же приличной семье, как и я, он тоже сторонился отмороженных школьных компаний, по этой причине мы сразу сблизились.
Новый одноклассник был высоким, но субтильным, хотя имел за плечами почти пятнадцать лет, поскольку в школу из-за слабого здоровья пошел не со своим возрастом, а потом пропустил еще год. Очки делали его похожим на безобидного цыпленка-переростка.
Но за хилой Костиной внешностью, как выяснилось, скрывалась изощренная страсть.
Учился мой новый друг через пень-колоду.
В отличие от меня, нацеленного на математику – и мечтающего о школе, где меня будут окружать нормальные ребята, а не дебилы вроде Дербака – Костя все усилия направлял на рисование. И даже учился параллельно в художественной школе.
Наш контакт, приведший к истинной дружбе, произошел случайно. Хотя не может быть случайным единение таких одинаково томимых эстетов, каковыми оказались мы.
Случилось все светлым и жарким майским днем, перед самым завершением учебы.
Весна бушевала, обрушивала с небес полную чашу жизни.
Стояла отличная погода, кругом все зеленело, за заборами готовилась к цветению сирень, которой был богат наш большой, но еще полудеревянный, уютный город. Повсюду порхали ожившие бабочки крапивницы; да и сама земля, высохшая и прогретая солнцем, источала аромат радости, предчувствия неопределенного счастья.
Мы с Костей возвращались из школы: нам было по пути все три квартала до моего дома, он шел чуть дальше – и весна так разленила, что мы оба еле волочили ноги.
–…Смотри!!!
Оборвав на полуслове безобидный разговор о нехороших предметах, которые появятся в восьмом классе, Костя дернул меня за рукав.
– Смотри, как трусы врезаются ей в ягодицы!!!
– Какие… трусы? – я понял не сразу. – Кому? в какие ягодицы?..
Много позже, повзрослев и все познав, я понял, что по неимоверной чувственности натуры мой новый друг был в сто – нет, в тысячу раз более страстным, нежели я.
Ведь я самостоятельно выбрал математику – точную науку, лишенную эмоций – а он решил двинуться по пути художника, что в начале благополучных семидесятых не казалось из ряда вон выходящим. Мои опыты со своим телом, стремление познать предназначение парных частей и все прочее, о чем стыдно вспоминать, являлись только периодом, характеризующим переход из мальчишества в отрочество: неким временным пиком интереса, который затем сошел на нет.
А Костя, едва ощутив первое томление, отдался сексуальному до такой степени, что уже не мог отвлекаться ни на что другое. Его мысли были продиктованы чувственностью; глядя на мир он неосознанно подмечал все, связанное с интимной сферой. Он не говорил о том непрерывно лишь потому, что до сих пор не имел достойного собеседника.
–…Да вон, женщина перед нами идет! В синей юбке!
Костя так и сказал «женщина» – а я, подняв глаза, увидел, что впереди на высоченных каблуках шагает тетка.
Для меня, не утонченного до нужного предела, все представительницы противоположного пола делились на девчонок – то есть ровесниц плюс-минус год – и «теток».