Слово «Претерпевая медленную юность, впадаю я то в дерзость, то в угрюмость, пишу стихи, мне говорят: порви! А вы так просто говорите слово, вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна», — так написал мне мальчик из Перми. В чужих потемках выключатель шаря, хозяевам вслепую спать мешая, о воздух спотыкаясь, как о пень, стыдясь своей громоздкой неудачи, над каждой книгой обмирая в плаче, я вспомнила про мальчика и Пермь. И впрямь – в Перми живёт ребёнок странный, владеющий высокой и пространной, невнятной речью, и, когда горит огонь созвездий, принятых над Пермью, озябшим горлом, не способным к пенью, ребенок этот слово говорит. Как говорит ребёнок! Неужели во мне иль в ком-то, в неживом ущелье гортани, погружённой в темноту, была такая чистота проёма, чтоб уместить во всей красе объёма всезнающего слова полноту? О нет, во мне – то всхлип, то хрип, и снова насущный шум, занявший место слова там, в легких, где теснятся дым и тень, и шее не хватает мощи бычьей, чтобы дыханья суетный обычай вершить было не трудно и не лень. Звук немоты, железный и корявый, терзает горло ссадиной кровавой, заговорю – и обагрю платок. В безмолвие, как в землю, погребённой, мне странно знать, что есть в Перми ребёнок, который слово выговорить мог. Немота Кто же был так силён и умён? Кто мой голос из горла увел? Не умеет заплакать о нём рана черная в горле моём. Сколь достойны любви и хвалы, март, простые деянья твои, но мертвы моих слов соловьи, и теперь их сады – словари. – О, воспой! – умоляют уста снегопада, обрыва, куста. Я кричу, но, как пар изо рта, округлилась у губ немота. Задыхаюсь, и дохну, и лгу, что ещё не останусь в долгу пред красою деревьев в снегу, о которой сказать не могу. Вдохновенье – чрезмерный, сплошной вдох мгновенья душою немой, не спасёт ее выдох иной, кроме слова, что сказано мной. Облегчить переполненный пульс — как угодно, нечаянно, пусть! И во всё, что воспеть тороплюсь, воплощусь навсегда, наизусть. А за то, что была так нема, и любила всех слов имена, и устала вдруг, как умерла, — сами, сами воспойте меня. Сумерки
Есть в сумерках блаженная свобода от явных чисел века, года, дня. Когда? – неважно. Вот открытость входа в глубокий парк, в далёкий мельк огня. Ни в сырости, насытившей соцветья, ни в деревах, исполненных любви, нет доказательств этого столетья, — бери себе другое – и живи. Ошибкой зренья, заблужденьем духа возвращена в аллеи старины, бреду по ним. И встречная старуха, словно признав, глядит со стороны. Средь бела дня пустынно это место. Но в сумерках мои глаза вольны увидеть дом, где счастливо семейство, где невпопад и пылко влюблены, где вечно ждут гостей на именины — шуметь, краснеть и руки целовать, где и меня к себе рукой манили, где никогда мне гостем не бывать. Но коль дано их голосам беспечным стать тишиною неба и воды, — чьи пальчики по клавишам лепечут? — Чьи кружева вступают в круг беды? Как мне досталась милость их привета, тот медленный, затеянный людьми, старинный вальс, старинная примета чужой печали и чужой любви? Ещё возможно для ума и слуха вести игру, где действуют река, пустое поле, дерево, старуха, деревня в три незрячих огонька. Души моей невнятная улыбка блуждает там, в беспамятстве, вдали, в той родине, чья странная ошибка даст мне чужбину речи и земли. Но темнотой испуганный рассудок трезвеет, рыщет, снова хочет знать живых вещей отчетливый рисунок, мой век, мой час, мой стол, мою кровать. Еще плутая в омуте росистом, я слышу, как на диком языке мне шлёт свое проклятие транзистор, зажатый в непреклонном кулаке. Уроки музыки Люблю, Марина, что тебя, как всех, что, как меня, — озябшею гортанью не говорю: тебя – как свет! как снег! — усильем шеи, будто лёд глотаю, стараюсь вымолвить: тебя, как всех, учили музыке. (О крах ученья! Как если бы, под Богов плач и смех, свече внушали правила свеченья.) Не ладили две равных темноты: рояль и ты – два совершенных круга, в тоске взаимной глухонемоты терпя иноязычие друг друга. Два мрачных исподлобья сведены в неразрешимой и враждебной встрече: рояль и ты – две сильных тишины, два слабых горла музыки и речи. Но твоего сиротства перевес решает дело. Что рояль? Он узник безгласности, покуда в до диез мизинец свой не окунет союзник. А ты – одна. Тебе – подмоги нет. И музыке трудна твоя наука — не утруждая ранящий предмет, открыть в себе кровотеченье звука. Марина, до! До – детства, до – судьбы, до – ре, до – речи, до – всего, что после, равно, как вместе мы склоняли лбы в той общедетской предрояльной позе, как ты, как ты, вцепившись в табурет, — о карусель и Гедике ненужность! — раскручивать сорвавшую берет, свистящую вкруг головы окружность. Марина, это всё – для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я – как ты, как ты! И с радостью бы крикнула, да – плачу. |