Песенка шарманщика: В саду личинка выжить старается. Санта Лючия, мне это нравится! Горсточка мусора — тяжесть кармана. Здравствуйте, музыка и обезьяна! Милая Генуя нянчила мальчика, думала – гения, вышло – шарманщика! Если нас улица петь обязала, пой, моя умница, пой, обезьяна! Сколько народу! Мы с тобой – невидаль. Стража, как воду, ловит нас неводом. Добрые люди, в гуще базарной, ах, как вам любы мы с обезьяной! Хочется мускулам в дали летящие ринуться с музыкой, спрятанной в ящике. Ах, есть причина, всему причина, Са-а-нта-а Лю-у-чия, Санта-а Люч-ия! 3 Уж я не знаю, что его влекло: корысть, иль блажь, иль зов любви неблизкой — но некогда в российское село — ура, ура! – шут прибыл италийский. (А кстати, хороша бы я была, когда бы он не прибыл, не прокрался. И солнцем ты, Италия, светла, и морем ты, Италия, прекрасна. Но, будь добра, шарманщику не снись, так властен в нём зов твоего соблазна, так влажен образ твой между ресниц. что он – о, ужас! – в дальний путь собрался. Не отпускай его, земля моя! Будь он неладен, странник одержимый! В конце концов он доведет меня, что я рожусь вне родины родимой. Еще мне только не хватало: ждать себя так долго в нетях нелюдимых, мужчин и женщин стольких утруждать рожденьем предков, мне необходимых, и не рождаться столько лет подряд, — рожусь ли? – всё игра орла и решки, — и вот непоправимо, невпопад, в чужой земле, под звуки чуждой речи, вдруг появиться для житья-бытья. Спасибо. Нет. Мне не подходит это. Во-первых, я – тогда уже не я, что очень усложняет суть предмета. Но, если б даже, чтобы стать не мной, а кем-то, был мне гнусный пропуск выдан, — всё ж не хочу свершить в земле иной мой первый вздох и мой последний выдох. Там и останусь, где душе моей сулили жизнь, безжизньем истомили и бросили на произвол теней в домарксовом, нематерьяльном мире. Но я шучу. Предупредить решусь: отвергнув бремя немощи досадной, во что бы то ни стало я рожусь в своей земле, в апреле, в день десятый.) …Итак, сто двадцать восемь лет назад в России остается мой шарманщик. 4 Одновременно нужен азиат, что нищенствует где-то и шаманит. Он пригодится только через век. Пока ж – пускай он по задворкам ходит, старьё берёт или вершит набег, пускай вообще он делает, что хочет. Он в узкоглазом племени своем так узкоглаз, что все давались диву, когда он шел, черно кося зрачком, большой ноздрёй принюхиваясь к дыму. Он нищ и гол, а всё ж ему хвала! Он сыт ничем, живет нигде, но рядом — его меньшой сынок Ахмадулла, как солнышком, сияет желтым задом. Сияй, играй, мой друг Ахмадулла, расти скорей, гляди продолговато. А дальше так пойдут твои дела: твой сын Валей будет отцом Ахата. Ахатовной мне быть наверняка, явиться в мир, как с привязи сорваться, и усеченной полумглой зрачка все ж выразить открытый взор славянства. Вольное изложение татарской песни: Мне скакать, мне в степи озираться, разорять караваны во мгле. Незапамятный дух азиатства тяжело колобродит во мне. Мы в костре угольки шуровали. Как врага, я ловил ее в плен. Как тесно облекли шаровары золотые мечети колен! Быстроту этих глаз, чуть косивших, я, как птиц, целовал на лету. Семью семь ее черных косичек обратил я в одну темноту. В поле – пахарь, а в воинстве – воин будет тот, в ком воскреснет мой прах. Средь живых – прав навеки, кто волен, средь умерших – бессмертен, кто прав. Эге-гей! Эта жизнь неизбывна! Как свежо мне в ее ширине! И ликует, и свищет зазывно, и трясет бородой шурале. 5 Меж тем шарманщик странно поражен лицом рябым, косицею железной: чуть голубой, как сабля из ножон, дворяночкой худой и бесполезной. Бедняжечка, она несла к венцу лба узенького детскую прыщавость, которая была ей так к лицу и за которую ей всё прощалось. А далее всё шло само собой: сближались лица, упадали руки, и в сумерках губернии глухой старели дети, подрастали внуки. Церквушкой бедной перекрещена, упрощена полями да степями, уже по-русски, ударяя в «а», звучит себе фамилия Стопани. |