На пятый день после того разговора, оживившего его, больной снова поднялся, сел. Брата, сонно зевающего у ширм из стен то ли крепости новой, то ли тюрьмы души его, спросил:
— А где Фудзиюмэ? Почему сегодня сестра не пришла совсем?
— А, это… — брат зевнул.
Потом приблизился, сжал исхудавшую руку, страшную, но твердо в лицо жуткое посмотрел:
— Спит она. Ты не злись только, братец! Не обижайся! Каждую ночь делает она тебе подарок. А теперь, кажется, уснула, измученная. Как проснется — придет. Прибежит тебя проведать. Сразу.
— Делает… подарок… — больной вздохнул.
Но все же улыбнулся. Счастливо.
«Он улыбнулся наконец!»
Сюэмиро помог ему улечься, закутал в многочисленные кимоно. Дал воды отпить — уловив привкус лекарства, больной поморщился — погладил брата по тусклым волосам.
— А чего она делает? — спросил больной чуть погодя.
— Она просила не говорить, — нахмурился брат.
Помолчав, умный Синдзигаку прибавил:
— Я, может, до дня, когда подарок увижу ее, не доживу.
Вздохнув, мальчик с доводами его согласился. Признался, что сестра тайком вышивает по белому нежному тонкому-тонкому шелку глицинии.
— Полрукава уже вышила.
Больной долго молчал, прикрыв глаза. Потом выскользнула наружу страшная худая рука, брата ухватила за край рукава.
— Принеси мне белого шелка и белых шелковых ниток, Сюэмиро. И фонарь посветлей. А, нож и иглу.
— Зачем? — брат дернулся.
— Я тоже буду делать ей подарок по ночам.
— Нельзя! — брат едва не плакал, поняв, какую жуткую идею ему навеял случайно.
Нет, чтоб сказать, что сестра мелочь вышивает еще! Признался, что кимоно! Не сказал, к счастью, что кимоно шьет на взрослого, в слезах и молитвах, чтобы брат дожил до старшего более возраста. И, каким бы он не был после болезни, в кимоно он ходить будет красивом. Даже если только для дома хватит мастерства на одеяниях ее!
— Ты только пообещай… — голос больного звучал глухо. Он расплакался уже сам, еще крепче сжал брата рукав, чаще всех его навещавшего, ну, сравниться мог только с заботой их младшей сестры, — Пообещай, что сестре не скажешь… что я тоже… и, знаешь… — всхлипнул, — Если я не успею — ты вышей ткань сам. Я хочу, чтобы было… кимоно… как на взрослую! Белое… с цветами белой сливы.
Тут несчастный Сюэмиро разрыдался, поняв, как близки мысли у брата и сестры.
— Ты скажешь ей… что я вышил сам… просто… не успел отдать… и ты, по мне тоскуя, сразу не вспомнил отдать, — улыбка скользнула по бледным губам, снова треснувшим и окрасившимся в ярко алый, — Да… так у тебя будет время… — и заснул, ослабевший.
Ночью очнулся. В тусклом свете, поодаль от него в ограждении из ширм и одежд развешанных, сидел Сюэмиро с куском шелка, белым-белым, цветами покрытым алыми, в порядке странном и, плача беззвучно, учился нитками белыми вышивать.
— Ты… ты же поранил пальцы! — дернулся Синдзигаку, — О, брат, зачем!
— Если… если ты подарок не вышьешь — то его закончу я! — всхлипывая, поклялся мальчик, самый верный из всех его братьев, самый смелый, дерзавший так часто сидеть в покоях больного, да стихами, песнями и разговорами развлекать его, — А сестре… сестре я скажу, что ты все вышил сам. Как ты и просил.
Снова всхлипнул. Нет, отпихнув иглу и вышивку, заляпанную кровью, разрыдался.
— О, брат! Почему жизнь так несправедлива к тебе?! За какие грехи в прошлых жизнях это случилось с тобой?! За какие мои грехи я теперь ничем не могу помочь тебе?!
Приподнявшись с трудом, больной посмотрел в кривые цветы сливы на кусочке шелка. Понял, что ради него и просьбы его, может статься, последней, добрый Сюэмиро учится сам вышивать!
— Я не знаю, чем я согрешил прежде, — тихо сказал Синдзигаку, — Но, кажется, я не только грешил: потому что боги подарили мне таких хороших сестру и брата.
И, потянувшись, до пол одеяний брата едва дотянуться смог, притянул к себе.
Долго лежали братья, обнявшись. Плача от бессилия. Потом, вздохнув, Сюэмиро поднялся. И сел в стороне снова учиться шить.
Синдзигаку велел принести фонарь поярче. И несколько светильников. И отрез красивого шелка белого. Ниток еще. И иглу.
— Вместе начнем! — сказал преувеличенно бодро.
Хоть и ночь была, брат вернулся быстро. И с ножом, и с рулоном шелка прекрасного, белого-белого. С нитками в шкатулке.
— Кажется, матушка тоже посвящена в заговор, — улыбнулся краем губ заболевший.
— Но она поклялась ничего ей не говорить! — торопливо сказал Сюэмиро.
— Хорошо, — только и сказал брат.
Он уснул часа через два, в середине Часа мыши. И, робко вытащив ткань из его рук и осторожно забрав иглу, отодвинув нож, долго, завистливо смотрел Сюэмиро на три великолепных соцветия сливовых цветов, белым вышитых по белому.
«Он и так умеет!» — подумал он растерянно.
И до Часа зайца не могла уснуть сестра, та, что вышивала нежно-сиреневыми нитками по нежному, белому-белому шелку.
Зима в Киото в том году была страшная. Долгой-долгой казалась.
А когда на темных ветках распустился новый снег, белый-белый, душистый, сидя у открытого седзи плечом к плечу, любовались им Фудзиюмэ, похудевшая, и страшно худой Синдзигаку. Плечи брата укутывало сверху белое кимоно, так густо вышитое мелкими-мелкими гроздьями глициний, что издалека казалось сиреневым. А поверх одежд сестры лежало белое кимоно, порытое белыми восхитительными цветами слив, кое-где — из хлопковой нити, кое-где — из шелковой, от того под солнечными лучами оно кое-где как будто даже сияло, а где-то было мягко-белым.
Лекари ничего не понимали. Вроде прежде зимы здоровьем Синдзигаку был как все. А монахи говорили:
— То сила чьих-то молитв.
— Или сила чьей-то любви.
А один сказал:
— А бывает любовь вся как одна молитва.
Но сходились, что иногда пред человеческими устремлениями, глубокими, чистыми, искренними, отступают даже стихия и демоны.
Лето прошло. Расцвели и отцвели цветы. Склоны гор покрылись бардовым оби кленовых листьев. Снова ярким стал сад, только иначе, чем весной.
Фудзиюмэ сидела у ручья, любуясь изгибами воды между камней. Камни и поток воды символизировали реку и горы. Но как выглядят настоящие — девушка не знала. Не приходилось ей покидать город. Да, впрочем, и не хотелось. Разве может быть что-то лучше блистательной Столицы мира и спокойствия? То есть, может, интересною была прежняя столица. Но там не было его.
Она не знала почему, но взгляды ее тянулись часто к сыну деда от другой женщины, той, что умерла молодой. К тому, кого она братом звала своим. И, хотя кто-то уже ей прислал два письма со стихами, сердце не билось как-то особенно от них.
Говорили, что Синдзигаку очень повезло. Что ему непередаваемо везет! Прошла весна, как он уже начал подниматься с постели, ослабевший, худой, но сил нашел уже ходить. Аппетит прорезался. Прошло лето — и он снова окреп. Снова похорошел. Даже волос как будто не потерял за время страшной болезни и затянувшегося то ли умирания, то ли выздоровления. Снова округлилось лицо, исчезла вся болезненная худоба. Снова заблестели серьезной задумчивостью и интересом при виде чего-то красивого черные глаза.
Он снова мог ходить: по саду и на прогулки по городу. Снова мог танцевать с веерами и цветущими ветвями — и мать по просьбе его нашла ему учителя танцев. Снова рисовал. Цитировал стихи. Он все делал великолепно. Даже братьев — сыновей дочери отца — обходил во всем. Ну, как тут не залюбоваться?! Тем более, что с отроками чужих семей Фудзиюмэ совсем не общалась — лишь с родными, иногда, пряча лицо за рукавом, веером или ширмой, как всякая приличная девушка, ведь начала уже вырастать. И родственников прочих Синдзикагу всех обходил. Да, честно признаться, сестры, служанки, старые и молодые, все бесстыдно любовались им, лишь мимо проходил неспешно, раскачивая веером, или если случайно заставали его в саду, смотрящим на небо или цветы. Когда в своем доме есть драгоценный камень, есть ли дело до других?.. А людям свойственно любоваться красивым.