Петр Павлович Шафиров не был ни бит, ни пытан. После ссоры с Меншиковым в Сенате и учреждения по этому случаю специальной Следственной комиссии грядущая судьба вице-канцлера словно бы вовсе утратила связь с его словами и поступками и направлялась исключительно внешнею злою силой. Шафирова никто ни о чем всерьез не спрашивал и не слушал его объяснений, как будто и так все с ним ясно — Тому, Кому Надо. А Тот, Кому Надо, вернувшись из Персидского похода, шафировские поздравления выслушал холодно и рассеянно, а меншиковские — с доброжелательной улыбкой. И из этого следовали выводы неутешительного свойства.
Сидя на цепи, на гнилой соломе, Шафиров размышлял над тем, что не Меншиков истинная причина его несчастья и уж, конечно, не этот баран Скорняков-Писарев, сенатское обер-прокурорство получивший за то, что быстро скакал в Суздаль и успешно справился там с Евдокией Лопухиной в ее монастыре. Гришка Скорняков-Писарев, балбес, даже не понимает, что эта история и ему боком выйдет: это он Суздальский розыск вел на месте, он поневоле нос свой сунул в царские дела — теперь вот нос ему и отрубят, и хорошо бы не вместе с головой. А Меншиков, будь он проклят, только огня к пороху поднес своим доносом: Шафиров, мол, в Сенате ругался матерно, и что он вор, и брату своему жалованье за полгода уплатил незаконно… Ворочаясь на соломе, Петр Павлович искренне сожалел о том, что в свое время не задушил Алексашку насмерть — тогда, в Китай-городе, в Панских рядах: было б одним босяком и разбойником меньше на белом свете. Тогда не постарался, не додушил — и всю жизнь за это расплачивался, а теперь вот пойдет на плаху. Конечно, дивно было бы уволочь светлейшего князя с собой; но не пришло еще его время.
Время это выбирает и пальцем указывает Петр: «ты», «ты». На колесо, на плаху, в ссылку. И какая разница, что тому выбран за повод — украл миллион или родному брату переплатил три копейки. Вон Богдашка, Скорнякова-Писарева брат, при межеванье Почепских земель приписал Меншикову немало чужих угодий — ну, и что? Шафиров донес государю о злодействе — а где награда? Вот она, награда: цепь да плаха. Знает Петр Алексеич, великий государь, что после того доноса еще пуще возненавидел Меншиков Шафирова, только и искал его погибели — а назначил в Следственную комиссию Головкина, тоже наипервейшего врага. Да разве Головкин забыл ту прутскую проклятую ночь, когда Шафиров так недипломатично брякнул в лицо своему начальнику: «В эту ночь я спас Россию! Я!» Вот и спас… Конечно, голову ему не снесут, Петр отменит казнь, эта цепь и эта вонючая солома — только декорация к спектаклю под названием «Торжество справедливости». Автор пьесы — царь. Картины: следствие, суд, расправа. А что ждет главного актера после конца этой дурацкой и пошлой комедии? Нищета, позор, смерть. И место в истории, незыблемое, как зазубрина на топоре… Что за чертовщина, при чем тут топор! Царское помилование, верно, уже лежит в кармане у Макарова.
Уверенность в помиловании была нерушима. Без этой уверенности Шафиров давно бы принялся по-волчьи грызть железо, биться головой о стену. Ему, Шафирову, Петр не отрубит голову, не лишит его жизни! Приговор — не более чем фарс!.. Но так трудно было дожить до утра эту последнюю перед казнью ночь.
Жену с дочерьми, уверив их в благополучном исходе дела, Шафиров еще позавчера отослал в Санкт-Петербург: так или иначе, позор ему предстоял, и он не желал, чтобы близкие видели его позор. Теперь, посреди последней ночи, он сожалел о том, что нет с ним родной души. Думая о своем собачьем одиночестве на этой проклятой соломе, он почувствовал теплую тяжесть в глазах, вытер слезы рукавом худой шубейки и выругался устало: «Ну, разнюнился! Пальцем не тронули, свидания дают — все будет в порядке!» Громыхнув цепью, он прилег на бок и попытался уснуть, чтобы убить время. Но сон не шел к нему. С кулаком под головой он лежал на заплеванном полу — но почему-то не чувствовал ни сырого холода каменных плит, ни давящей тяжести ошейника, как будто это жирное холеное тело уже не было его телом и не имело никакого отношения к его душе. А душа была в масляном лунном луче, косо падающем в зарешеченное оконце, и в зарослях прутского кустарника, и в библиотеке санкт-петербургского дворца, и на еврейском смоленском кладбище, и в Панских рядах Китай-города — повсюду. И здесь, на цепи, тоже.
— Петр Палыч, дорогой!
На пороге, согнувшись в дверном проеме, стояла Анна Даниловна Меншикова.
— Меня Антоша послал, я и поехала, — зачастила Анна Даниловна, с ужасом оглядывая подвал. — Господи, Боже мой!.. — Подойдя к Шафирову, она тихонько заплакала: в растрепанном парике, на цепи он был похож на старого облезлого пса со слезящимися глазами.
— Антоша сказал, что все будет хорошо! — всхлипывая, сказала Анна Даниловна. — Он сказал, что сам приехать никак, ну никак не может…
Это Шафиров мог понять и принять без боли. Он и сам, окажись Дивьер на его месте, не поехал бы. И жену бы, пожалуй, не послал.
— Меня оболгали, — сказал Шафиров, садясь. — Анна Даниловна, милая, вы должны это знать: меня оболгал и погубил ваш брат.
— Знаю! — прошептала Анна Даниловна и махнула рукой. — Мне Антоша все рассказал, как было! Александр Данилыч поганый и на нас когти точит, и на нас…
— Он мне крикнул, — возвращаясь к той сцене в Сенате, закипая, продолжал Шафиров: — «Ты меня, смотри, не задуши!» Это чтоб я его не задушил… — Он усмехнулся, мечтательно покачал головой. — А я ответил громко, чтоб всем слышно было: «Это ты можешь всех нас убить!» И это правда, все это знают.
— Правда, правда… — чуть слышно подтвердила Анна Даниловна. — Только вы потише, Петр Палыч, дорогой, Антоша тоже про это всегда тихо говорит.
— Да, да, вы правы… — согласился Шафиров и тут же снова повысил голос, задвигался, забренчал цепью: — А Скорняков взятку от князя получил, сто дворов, и Скорняков, вор, мне тридцать дворов из тех ста предлагал, чтоб я глаза закрыл на Почепское дело! А я не согласился, потому что они все враги мне! Меня, Шафирова, хотели вывести из зала! Меня! Дежурный офицер хватал меня за грудки!
— Тише, Петр Палыч, тише! — Анна Даниловна поглаживала Шафирова по плечу драной шубейки. — Поберегите себя, все обойдется!
— Я знаю, — сердито пробормотал Шафиров, — знаю, что обойдется. А что будет с моими дочерьми? У меня все заберут, кроме остатка жизни. Это — расплата, награда за труд.
Он замолчал. Жаль все же, что не пришел Дивьер. Ему — да, а Меншиковой не стоит говорить, что думаешь: «Награда за Прут». Да она и не поймет. Дивьер-умница бы понял, и еще Лакоста. Но Лакоста в Санкт-Петербурге, его сюда, в Москву, из его избенки не выманишь. Но и его черед, пожалуй, может прийти: «Награда за Прут».
Шафиров повел плечом, Анна Даниловна убрала белую руку. Хорошо бы снова остаться одному, и закрыть глаза, и скользнуть вверх по этому холодному лунному лучу — в Смоленск, и в уютный дворец Голштинского курфюрста, и в санкт-петербургскую библиотеку с мягкими кожаными креслами.
Он не слышал, как вышла Анна Даниловна, не знал, сколько времени спустя после ее ухода появился Лакоста.
— Это вы… — очнувшись, сказал Шафиров. Стоя перед ним, Лакоста пресек своим черным гибким телом лунный луч, и связь с миром прервалась, и Петр Павлович снова очутился в подвале, на цепи. — А я, знаете, хотел, чтоб вы пришли. Именно вы.
В прыгающем свете свечи щетина на щеках Лакосты серебрилась. Его глаза в темных подбровных ямах были похожи на жухлые табачные листья.
— Я подумал, что, может быть, это вам будет приятно… — пробормотал Лакоста. — И я… ведь вы понимаете…
— Послушайте, — насупился Шафиров, — самое страшное мне не грозит. Царь, наверняка, уже подписал помилование.
— Слава Богу! — крылато взмахнул руками Лакоста. — Слава Богу!.. Это ведь вы точно знаете?
— Постольку, поскольку еще существуют на свете точные понятия… — снисходительно усмехнулся Шафиров. — Шафировскую голову не так-то легко отрубить. И, говоря между нами, государь, с его вкусом ко всяким забавным затеям, мог бы меня посадить и на золотую цепь.