А в Суздале тем временем уже появились, как первые ласточки, первые сыщики Тайной канцелярии. Расхаживая по базару, посиживая в кабаках, они выспрашивали у простодырых баб и мужиков, кто из чужаков появлялся в городе в последнее время. Рыжий Янкель был назван первым, и именно поэтому не привлек внимания столичных специалистов: чтоб жида, да в такое дело… Вслед за ласточками последовал ястреб капитан-поручик Скорняков-Писарев с собственноручным царским распоряжением: «Ехать тебе в Суздаль и там в кельях жены моей и ее фаворитов осмотреть письма, и ежели найдутся подозрительные, по тем письмам, у кого их вынут, взять за арест и привесть с собою, купно с письмами, оставя караул у ворот».
Розыск набирал силу и ширился, первая партия арестованных была отправлена в Москву. Петр из Преображенского — оттуда, где двадцать лет назад плавали в крови стрелецких бунтовщиков кости Ивашки Милославского, — наставлял: «Бывшую жену и кто при ней, также и кто ее фавориты, и мать ее, привезти сюда…» Скорняков-Писарев старался, действовал живо; в соответствии с емкой государевой фразой «кто в то время был, и кто о сем ведает, всех забери» новые группы арестантов потащились из Суздаля по московской дороге. Степан Глебов был доставлен в крытом пароконном возке, трижды пытан в застенке Тайной канцелярии, но участия своего и сожительницы своей Евдокии Лопухиной в заговоре против режима не признал.
В то время — в феврале 1718 — царевич Алексей был уже привезен в Москву, к отцу. Встреча была обставлена, по желанию царя, церемонно и торжественно: дело далеко выходило за рамки семейной распри, и это следовало принять к сведению не только в России, но и в Вене, и в Турции.
Петр встретился с сыном, три дня дожидавшимся в московском пригороде аудиенции, в большом тронном зале Кремля, в окружении сенаторов, генералов и высшего духовенства. На этом раззолоченном фоне серая, будничная одежда Петра придавала его фигуре казенную ледяную мрачность. Так же скромно одетый Алексей, бледный, с отечным лицом, был удивительно похож на своего отца.
Царевич вошел в зал ровным медленным шагом. Не глядя по сторонам, он подошел к застывшему на троне царю и, опустившись перед ним на колени, протянул ему свернутый в трубку плотный бумажный лист. Не разворачивая, Петр передал письмо стоявшему справа от него Шафирову. С поклоном приняв документ, вице-канцлер пробежал текст и, наклонясь к уху царя, прошептал:
— Ничего важного, Ваше Величество… Просьба о милости.
— Что ты хочешь сказать? — наклонив голову, резко спросил Петр. — Говори!
— Я прошу Ваше Величество разрешить мне уехать в деревню и жить там безвыездно, до конца моих дней, — усталым голосом, затверженно произнес Алексей.
Не подымая головы, Петр усмехнулся чуть заметно: не зря Шафиров просидел три дня с царевичем, не зря вдалбливал ему в голову каждое слово этого разговора.
— Своим желанием, — еще повысив голос, заговорил Петр, — ты сам, по своей воле лишаешь себя права наследовать наш престол: сидя в деревне до самой смерти, государственному труду не научишься… Согласен ли ты сейчас же, честь по чести, своею же волею подписать акт об отречении?
— Согласен… — с ненавистью взглянув на Шафирова, пробормотал Алексей.
— Громче! — громыхнул Петр.
— Согласен подписать! — подымаясь с колен, повторил Алексей.
— А теперь подойди ко мне и скажи, кто советовал тебе бежать, — свободно откинувшись на спинку трона, сказал Петр. — Ну, подойди же!
Сторонясь Шафирова, Алексей обогнул трон слева и, опершись о его золотой подлокотник, пошептал что-то в отцовское ухо. Петр живо, по-молодому вскочил на ноги и, шагая размашисто, потянул сына в смежную залу. Туда же, малое время спустя, был вызван и Шафиров.
Они вернулись в тронный зал четверть часа спустя — впереди Алексей с руками за спиной, на негнущихся ногах, за ним, парой, Петр с Шафировым. Вице-канцлер, как бы просушивая чернила, легонько помахивал перед собою актом отречения.
— Ты отлично устраиваешь мои семейные дела, — с полуулыбкой наклонясь к коротенькому Шафирову, сказал Петр. — Я тебе этого не забуду…
От такой похвалы и такого обещания Шафиров почувствовал внезапную слабость в коленях и режущий спазм в горле. Безразлично глядя на то, как Алексей подписывает отречение, он повторял про себя: «Сперва Прут, теперь это… Помилуй Бог!»
Следствие ширилось, скакали курьеры между Москвой, Суздалем и Санкт-Петербургом. Покатились уже первые головы, четвертовали царевичева советчика Кикина, насадили на кол тучного Степана Глебова. По российским кабакам ползли искусно распускаемые слухи: за неразумным царевичем стояли опытные заговорщики, покушавшиеся на жизнь царя, задумавшие Россию отдать на разграбление шведам, немцам и туркам. Да и Алексей — не Петров сын, это теперь точно известно, и Евдокия была сослана в Суздаль за прелюбодеяние. И, раз Алексей сам отрекся, не сносить ему головы: наследника казнить нельзя, сына — можно, а тем более пасынка. Вон, выдрали ж его кнутом не против царской воли! Сам государь пожаловал в пыточный застенок, а с ним светлейший князь, и Толстой Петр, и Шафиров-жид: все главнейшие. Двадцать пять ударов получил изменник, и это только начало!.. Но находились и такие, что жалели царевича — из-под ладошки, шепотом.
Петр, уничтожавший врагов и сдавшихся, и упорствующих, и сильных, и слабых, — царь Петр желал смерти сына. Все эти рассказы о тихой жизни в деревне, эти слезные письменные обещания отречься он всерьез не принимал. Будь он на месте сына, он бы долго в деревне не высидел — да и не дали бы ему приспешники, а по смерти отца, наплевав на все торжественные акты, ринулся бы к трону. Это сошвырнуло бы Россию с ее новой дороги, с ее Петровского проспекта. Этого нельзя было допустить. Ради своего грандиозного эксперимента, уже потребовавшего тонны человеческого мяса, Петр пожертвовал при Пруте такой смехотворной в политике и такой жалящей под одеялом штуковиной, как честь. Теперь пришло время пожертвовать сыном. Иного выхода просто не было, и не следовало его искать. И это мясо, и эта кровь должны были пойти на пользу эксперименту.
После пытки царевича Петр не отпустил кнутмейстера Вытащи, сел играть с ним в шахматы. Двигая фигуры, планируя и рассчитывая ходы, царь рассеянно прислушивался к стонам сына, лежавшего тут же, на соломе, в углу: шахматы всегда успокаивали, очищали и просветляли голову. Выиграв, с удовольствием щелкнул Вытащи в лоб и спросил, покосившись в угол:
— Выживет?
— С двадцати пяти кнутов кто хошь выживет! — не затруднился Вытащи. И добавил чуть погодя: — Вот если пятьдесят, и с оттяжкой — тогда дело другое. А я без оттяжки…
Петр поднялся, пихнул ногой шахматный столик, вышел стремительно. Озадаченный Вытащи кинулся подбирать рассыпавшиеся по полу янтарные фигуры.
В тот же день, перед вечером, Шафиров, возвращаясь со службы, завернул к Лакосте. Они давно не виделись, не сидели вдвоем, и вице-канцлер перед самым порогом Лакостовой избы вдруг почувствовал неприятную неловкость: свой как-никак человек — а вот живет посреди Санкт-Петербурга в избе, как простой мужик. Давно надо было поинтересоваться, помочь. И эта его несчастная история с дочкой… Огорченно вздохнув, Шафиров брякнул молоточком в дверь и вошел в дом.
Хозяин, сидя за столом, ел рыбу. Услышав скрип двери, он потянулся было сдернуть ермолку, но, узнав Шафирова, только поправил ее, оставил на голове. Горка серых рыбьих костей топорщилась на столешнице, как зимний куст. Лакоста аккуратно, ребром ладони сгреб кости в оловянную тарелку, вытер пальцы о салфетку и придвинул стул гостю.
— Я на вас не в обиде, Петр Павлович, — сказал Лакоста и улыбнулся. — Садитесь, садитесь! Я понимаю — вы заняты посильней меня, а мне к вам без дела идти тоже как-то неловко… Глупо, конечно: не виделись больше года. Ну, да я ведь о вас знаю, мне Антуан рассказывает.
— Да, да… — с облегчением согласился Шафиров. — Жизнь такая, что просто слов не подберешь… Но я ведь о вас тоже знаю, правда, понаслышке. Как Машенька? Она в Германии?