Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А что, в жидовской земле или в какой другой шуту лучше? — с надеждой спросил Вытащи. — Я так думаю, что везде одинаково; такое дело.

— Что это значит — шут? — не слушая, продолжал свое Лакоста. — На службе ты — шут, а дома? Вон я у тебя дома был, разве ты в своей избе — шут? Или мы с тобой, Степан, только наполовину шуты? А нас все презирают, всякий час, всякую минуту, и смеются не над шутками нашими — над нами самими!

— Смеются, — признал Вытащи. — Плевал я на это… — И, смачно сплюнув на пол, растер плевок огромной ногой.

— Наливай! — сказал Лакоста. — Вот ты скажи мне, скажи мне, Степан, ты чувствовал когда-нибудь, что люди на тебя смотрят, как на зверя какого? Тебе это как: неприятно, тошно?

— Со мной никто не разговаривает, — проглотив водку и глядя на Лакосту доверчиво, сказал Вытащи. — Поломойка одна…

— Весь род наш проклят, — нависнув и покачиваясь над столом, сказал Лакоста. — Проклят! Мы прокаженные, мы и наши дети. Нельзя нам иметь детей! У тебя вот нет, Степан, и тебе лучше, чем мне.

— Поломойка не хочет, — вздохнув, сказал Вытащи. — Я уж ее и Христом-Богом просил, и бил, и по-всякому… Детишку-то сладко иметь маленькую, это и волк понимает. А мы хоть и шуты, а все же как бы человеки.

— Вот ты верно сказал — «как бы человеки»! — горестно вскинулся Лакоста. — «Как бы» — значит, плюнуть можно, палкой стукнуть…

— Ну, это каждого можно, — перебил Вытащи. — Очень даже просто.

— Значит, нам еще хуже, — сказал Лакоста. — Нам только одно остается: бежать. Вот и Ривка бежать хотела с кем попало, куда глаза глядят… Это ведь так нам понятно, Степан!

— Постой, постой! — насторожился Вытащи. — Куда бежать-то? Я тут родился, тут мое место. Бежать! Чем горе на чужбине мыкать, так лучше дома!

— Свое место… — тихо сказал Лакоста. — А у меня и этого нет. Как я сюда зашел мимоходом, так и уйду дальше.

— Да ты что! — жарко дыхнул Вытащи. — Да ты куда! Да если кто тебя пальцем тронет, я с того всю кожу сдеру — только скажи! Вот как крест свят…

— Спасибо тебе, Степан, — сказал Лакоста и обнял Вытащи за каменные плечи.

Востроглазый Семен был сосредоточен в этот вечер более обычного: шампанея была заказана во множестве, и хозяин Шалашка терпеливо ожидал необыкновенного буйства, вплоть до мордобоя. Туляков вот уже битый час молотил перед собою кулаками и кричал, никому не давая рта раскрыть:

— А я вам говорю, что ничего у него не вышло! Жидовка закрылась на замок! Шут пожаловался государю!

Никита Кривошеин возражал рассудительно:

— Ну, не получилось — потом, может, получится. Вот и прелестная Марфутка того же мнения.

— А я попрошу не спорить! — как личную обиду принимал возражения Туляков. — А я лучше знаю! Жидовка лучше повесится!

Только Агашка могла бы угомонить расходившегося Тулякова — но она объелась за обедом пельменями, страдала желудочными коликами и отказалась выйти к гостям. Известие об Агашкином раздутии не прибавило радости сосредоточенному Семену. Он, конечно, не виноват, что именно в его Шалашке, а не в другом месте, этот дохлый французишка пообещал клюнуть дочку проклятого шута — но Дивьер, когда Семен явился с доносом, погрозил пальчиком. Пальчиком погрозил! А что это значит, каждая собака знает в Санкт-Петербурге: в другой раз ножкой топнет, и заберут заведение в казну, и пойдет Семен с котомкой по дворам просить Христа ради хлебные огрызки. А то и на Урал погонят с колодкой на шее, на железорудные заводы.

Время шло, гости галдели и пили все подряд, Агашка пукала в сенном сарае, а кавалер Рене Лемор все не появлялся. Туляков устал кричать и хмуро сидел. Девки скучали без дела по углам залы и слушали заумные речи мужчин как далекую чужеземную музыку, китайскую или персидскую.

— Опасное явление это кумирство, — выпив и причмокнув, сказал Растопчин. — Взять хотя бы вот жидовку: стройна, смугла, губки коралловые, все мы о ней говорим в положительном смысле, а Туляков так и головой за нее готов рискнуть… А ведь пройдут годы и станет она серая и морщинистая, груди у нее усохнут и отвиснут, зубы выпадут, коса вылезет, зато на подбородке вырастет бородавка с пучком волос, — и вот уж никому не интересна, никому не нужна, каждый ей вслед норовит плюнуть: «Ступай, бабка, иди своей дорогой!»… И вот, господа, как только я подумаю жениться — обзавестись, иными словами, постоянной кумиркой, — мне приходит в голову такая противная старуха: «Иди, иди, бабка! Кыш!» И я не женюсь.

— Ну, тут уж ничего не поделаешь! — развел руками Гагарин. — И мы от годов не без урона.

— Новое время пришло, — пересаживая Марфутку с правого колена на левое, сказал Никита Кривошеин. — А которое еще новей — то в дороге. И вот завтра придет какой-нибудь старик с палкой, нищий и жидкий в ногах, зато хитрован и болтун, и скажет: «Я знаю, как каждому голодному дать по куску мяса, а каждому несчастному — по кульку счастья». И все людишки за ним похромают, а кто не пойдет, тех утопят в реке. Вот этот жидкий старик и будет — кумир!

— Ну, подлил ты мраку, Кривошеин! — досадливо поморщился Растопчин и треснул себя ладонями по крепким круглым коленям.

— Рене, Рене пришел! — закричал Гагарин, оборачиваясь к заскрипевшей двери.

Туляков набычился, пьяно уставился на дверь.

Через порог шагнул чернявый мужик, держа под мышкой свою скрипку.

— Вот, черт! — выругался Гагарин. — Да куда он делся!.. Давайте выпьем, что ли!

— А мне овса, — сказал Туляков. — Овса мне!

Семен, не удивясь ничуть, слетал в амбар и вернулся с оловянной тарелкой с овсом.

Туляков набрал овса в горсти, посыпал им голову и сказал горько:

— Я лошадь!

Лошадь Рене Лемора, чавкая по крутой грязи, шла дорожной обочиной, вдоль черных мокрых елок. Смеркалось, сырой сумрак пополам с тяжелым туманом стлался низко над лесом. Рене сидел в седле, свесившись на левый бок. Еще немного — и за последним поворотом на Шалашок можно будет пустить измотанную гнусной дорогой кобылу рысью.

На самом повороте из леса, как леший, выдвинулся одетый в черную аптекарскую одежду всадник и встал, перегородив дорогу перед самой мордой леморовской кобылы. Кобыла безразлично остановилась и свесила голову. Черный всадник резко наклонился вперед, ударил Рене Лемора в бок рукояткой абордажного палаша и вышиб его из седла. Вслед затем он и сам живо спрыгнул в дорожную грязь и помог сброшенному подняться на ноги.

— У меня ничего нет! — сказал Лемор, прижимая ладони к ушибленному боку. — Я бедный иностранец!

— У вас есть шпага, молодой господин, — сказал Лакоста. — Или вы предпочитаете учить шута палкой? Тогда возьмите палку!

— Но я же сказал, что не хочу с вами драться, — отступая и держа шпагу эфесом вперед, сказал Рене Лемор. — Я не могу! Это просто глупо! Я дворянин…

— А я — шут, — размахивая палашом, сказал Лакоста, — Защищайтесь, или я зарублю вас, как простого мужика.

— Я женюсь на ней! — вскрикнул Лемор, морщась от свиста клинка над своей головой.

— Ей — рано, — проворчал Лакоста, замахиваясь. — Тебе — поздно.

Тогда Рене сделал выпад, и острие его шпаги оцарапало руку Лакосты пониже плеча. И в тот же миг палаш Лакосты обрушился на его шею.

Петр вытачивал из слонового бивня коробочку для английских облаток, помогающих от почечных колик. Наклонив голову к плечу и прищурившись, он придирчиво вслушивался в ровный ход токарного станка, установленного под большим окном мастерской. Он любил эту комнату под самой крышей дворца, не слишком большую, но и не тесную, светлую и уютную. И сегодня, вернувшись с похорон жены сына — принцессы Софии-Шарлотты, скончавшейся в послеродовой горячке, — он первым делом поднялся сюда, в мастерскую. На похоронах было невыносимо душно и чадно, зыбкая церковная полутьма неприятно укачивала, многолюдная шушукающаяся толпа раздражала. Обязательные соболезнования звучали неискренне. Пьяный уже третий день, овдовевший царевич Алексей не скрывал над гробом облегчения: брак с принцессой, заключенный четыре года тому назад по велению Петра, оказался неудачен, жена тяготила Алексея. Хорошо еще, что он по пьяному делу не привел в церковь эту свою девку, худородную Ефросинью: с царевича все могло статься… После отпевания у Петра разболелась голова, и привычная, тянущая боль наполнила правый бок, пониже ребер. Рассеянно оглядывая толпу, царь раздраженно думал над тем, что может он возразить сыну, отстаивающему перед ним толстомясую Ефросинью: ведь и мачеха Екатерина не на троне родилась. Своеволен царевич Алексей и упрям, да умом недалек — в мать вышел характером, в Евдокию Лопухину. Нашел, щенок неразумный, с кем сравнивать свою Фроську!

35
{"b":"659641","o":1}