После уборки ему торчать тут шесть часов, надевать скафандр, пускать газ, брать пробы воздуха, делать анализы и заполнять туфтой журнал!.. Шесть часов кряду в лаборатории, в жутком космонавтском скафандре, от которого плечи ломит! И завтра это же? И до пенсии это же?
Израильский бог, и как же доктор работает и в субботу, и воскресенье? Ему же лет — как труповозу, чуток поменьше. Не удивительно, что старик падает у порога. И улыбка его — мученическая. Какой уж там, к дьяволу филиппинскому, наркотический газ!
Доктор не умеет притворяться. Он улыбается, а мы-то знаем, что радоваться ему нечему. И не мог он придумать что-то половчее для доения Миннауки, чем двухэтажный сарай в столице деревень и зарплата, получая которую вспоминаешь о революции и хочешь быть беспощадным идейным бойцом товарища Свердлова?
А как могли в Москве клюнуть на докторскую утку о каком-то супергазе, служащем оболочкой для вируса и делающем не то мёртвых живыми, но то живых ещё живее, чем они были до того, как доктор попользовал их? Умом Россию не понять! Но ведь это наш, Тютчев, написал, а не какой-то там американец или немец!.. Написал — и, значит, вполне понимал её! Я, со шваброй, тоже её понимаю!.. И доктор, прицепившийся к федеральному бюджету, тоже вроде бы понимает. Как там у Тютчева дальше?… «В Россию можно только верить». Верно сказано. В Миннауки верят в Таволгу. И Таволга верит в то, что в Миннауки в него верят. И Горбачёву с перестройкой, и Ельцину с рынком и демократией, и Чубайсу с приватизацией, и Гайдару с шоковой терапией мы все верили. И они все верили в то, что народ в них верит. А до них были Сталин, Ленин, Николай Кровавый, Николай Палкин, Иван Грозный… Знать об этой русской вере, очень смахивающей на православную ортодоксию, использовать её — и есть понимать Россию умом. Вот что имел в виду Тютчев. Зашифровал, поэт гениальный!.. А он ведь, кажется, цензором по совместительству служил. Вот и закодировал своё послание.
С похмелья как-то гладко думается. Хоть бросай науку — и иди в журналисты. Или литераторы. Да кому они нынче нужны, литераторы?… Времена Тютчевых прошли. Безвозвратно. Кончились вместе с цензурой.
Никита зевнул.
Нет, доктор явно тут что-то своё создаёт — и втайне от Миннауки. Министерство не даёт ему денег — а он в отместку наркотический газ создаёт. То есть крыши Миннауки не будет… Вот доктор и возится, складирует контейнеры, не умея без крыши конопляный газ продать. Я б на его месте тоже побаивался. Могут и пристрелить. Или искалечить. А говорят, к старости очень уж жить хочется. Всякая чушь в голову лезет. А голова опять трещит. Пивка бы. Две, три банки. И спать. Прямо взял да упал бы на пол — и уснул. Не надо было соревноваться вчера с труповозом. Кто ж его, гиганта водочного, перепьёт? Пусть он и старикан. Такого питуха не перепьёшь. В него водку вливать всё равно что в глотку вон этому трупаку.
Вздохнув, Никита обмакнул швабру в ведро, поднял её, стал смотреть, как желтоватые в люминесцентном свете струи сбегают на истёртый линолеум.
А потом посмотрел на хирургический стол. На труп.
Глаза выковыряны. С чего бы, что за офтальмология? Серый. И простынёй не закрыт. Почему доктор не утащил его в холодильную? Это что, я должен делать?… А вот девчонка-то классная была. Не мог доктор второй её попользовать!.. Знал, что у меня с утра дежурство, что я пялиться на тело буду. Сам, наверное, труположец, некрофил старый, пялился. Любовь Михайловна-то не зря ревнует. Всё-таки они ненормальные, и он, и она. Газ, дежурства с тряпкой, глаза выковыряны. Доктор — псих. И без выходных и отгулов вкалывает. Что ему понедельник, что суббота и воскресенье — всё газу посвящает. А как только трупы из морга подвозят — так он днюет и ночует у хирургического стола. Он ведь уже лет десять в проекте отработал, где-то в Москве. Или пятнадцать. Говорят, Горбачёв на проект дал добро (чтобы развитой социализм во всём мире построить). То есть доктор чуть не всю жизнь никчёмным газом занимается. Маньяк. И ведь всё впустую. А ещё про других говорит, что они пусто, ненужно живут. Жить учит. Пить не надо, курить не надо. Учитель тоже нашёлся. Наркоман подвальный.
Никита начал мыть отсек. Тряпка цеплялась за кое-где прорвавшийся, а кое-где оторвавшийся на стыках линолеум. Капитальный ремонт тут нужен, а не дежурства со шваброй. Никита повернулся, чтобы помыть под топчаном, и ударился боком об угол стола.
— Уйяа!
Как больно!.. Он поскользнулся на мокром линолеуме, швабра вылетела из его рук, упала на топчан. Он понял, что падает, успел подставить руку, рука скользнула по линолеуму, одна нога упёрлась во что-то, и это что-то сдвинулось, а вторая толкнула ведро. В боку стало так жгуче больно, что Никита зажмурился. Из-под век потекли слёзы. «Я рёбра сломал, что ли? Вот что значит: день не задался! И какой выживший из ума изобретатель придумал для пола линолеум? Какой-нибудь конькобежец на пенсии?»
— Наказание египетское! Ну, и умру здесь. Прощай, Светка. Прощайте, Владимир Анатольевич. Я погиб во имя науки. Во имя конопляного газа.
Халат намок. Никита долго лежал бы в луже, не будь вода такой холодной. Он схватился за ножку стола, закреплённую в полу, охнул от боли, подтянулся поближе к столу. Затем, отталкиваясь руками от пола, перебрался на сухое место. Прислонился к стене возле медицинского шкафа.
С одеяла на топчане свисали волосья швабры. С них капало зеленоватое. «Доктор четвертует меня за одеяло. А не всё равно?»
Боль в боку вроде бы не усилилась. Может, он сильно ушибся, только и всего. Появится у него синяк размером, как выражаются в романах, с чайное блюдце. И скажет он Светке: вот, пробовал продать партию наркотического газа со склада (ты, Светка, знаешь, о чём я), но наркодилерам не понравилась конкуренция. Ночью обещали прийти и убить. Прощай, любовь моя Света. Мне было с тобой лучше, чем с теми, с кем я был до тебя». И если Светка пролепечет с детским страхом на лице: «Какого такого (тут она вставит 5–6 отборных матерков, поразительно сочетающихся с детским страхом на личике) фига ты мне бандитские страсти-мордасти рассказываешь? Говори правду, паразит, не то супа больше не получишь!», — то, стало быть, она неповинна. Чиста, как тот самый ребёнок, что проявился на её личике. Но вот если она скажет, отворачиваясь и делая вид, будто уронила заколку для волос или что ей надо поправить подушки на кровати: «Это ты у труповоза на юбилее со стула грохнулся. Не помнишь? Или с утра в холодильник влепился на полном ходу — когда полез за банкой «Охоты». Так?», — и на личике её в этом случае покажется не страх (тем более детский), а вполне взрослая досада — точно такая, какую испытывают хитрецы и надувалы, когда их план и их стратегия бывают вдруг разоблачены и поставлены под угрозу, — то тут ясно: Светка обманывает.
Он поглядел на угол стола. Об этот стальной угол и рёбра сломать можно.
А что? Попасть в больницу со сломанными рёбрами было бы неплохо. Лежал бы в палате. Больничный бы ему оплатили, полис у него есть. Медстрах, соцстрах, — всё тут присутствует: контора-то государственная. И выплаты, значит, по производственному травматизму, были бы. А как же: конечно, травма на производстве. Во время дежурства. Во имя Родины, Совдепии и Эрэфии, и отца и сына, и научного и похмельного духа. Он бы лежал в больнице — а Светка бы без него в квартире пила бы. Ей бы тоскливо было, без него. Она ходила бы к нему в больницу, в палату для переломанных, робела бы перед суровыми дежурными медсёстрами, ревновала бы к ним, носила бы ему пирожные (бисквитные), яблоки, мандарины и холодное пиво (занимала бы на всё это денег). Было бы чудесно. И они бы пили вдвоём в палате. Или в туалете. И он, постанывая от боли в боку, имел бы Светку в ванной больничной комнате, есть же там ванные комнаты. И доктор бы носил ему передачки в палату — и стеснялся бы покупать дешёвый сок, и покупал бы самый дорогой.
Откуда-то доносилось шипение. Такое, будто прокололи велосипедную камеру. Нет, автомобильную. «Из меня воздух выходит!» — засмеялся Никита, счастливый своей последней фантазией и довольный тем, что в боку уже болело мало. «Э, не буду пускать газ, а перепишу какие-нибудь прошлые результаты! А сам высплюсь… Что? Газ?»