Клара развелась с ним, забрала Сашу и Женю. Да что это: забрала!.. Он, доктор наук, должен быть точен не в одной науке, но и в воспоминаниях. Забрала!.. Он никогда не был подкаблучником. Он, Владимир Анатольевич Таволга, человек упорный, не сгибавшийся ни перед кем, парень из провинциального городишки, поступивший в эМГэУ и окончивший его с красным дипломом, кандидат химических наук в 24 года, кандидат биологических наук в 27, и доктор химических наук в 33, забрать бы не позволил. Он помнил, как возражал её отцу, мягким, вкрадчивым голоском советовавшему ему оставить «несостоявшийся научный институт» и «научиться проигрывать». Неужели Володя, человек такой умный, образованный, остепенённый, с двумя детьми, с красавицей женой, имеющей хорошую должность в столице, предпочтёт счастливой семейной жизни в Москве изоляцию в холодной Сибири, за 1800 километров от счастья? И неужели он, такой умный и образованный, сделает это не по приказу, которому нельзя не подчиниться, а по своей воле — напоминающей, простите, Володя, в иных случаях скорее упрямство, чем научное упорство? Владимир Анатольевич не уступил ни его вкрадчивому голосу, ни её вкрадчивому голосу, и сказал: ваш аргумент — сегодня, мой — завтра. И что такое её отец? При чём здесь он? Если Клара, Саша и Женя не хотят ехать за ним, — значит, они его не любят. Он им не нужен. «Давайте без этой вкрадчивости, без интеллигентской шелухи, — сказал он Кларе. — Попробуем начистоту. Есть в нашей семье любовь к папе — или только любовь папы к семье? И какая любовь в нашей семье больше: любовь к квартире и даче, и к Москве, — или любовь к науке?» — «В нашей семье есть только любовь к науке, — бесстрастно ответила ему Клара, глядя в зеркала трюмо. — Наш папа любит только науку и в ней себя. Так, дочки?» — «Так», — сказала Саша, а Женя промолчала. — «Они же маленькие, Клара». — «Разве может быть любовь к семье у того человека, что готов загнать семью в Сибирь и чуть ли не заковать в кандалы? Ты кого в нас видишь, жену и дочерей декабриста? Кто тебя принуждает ехать в Тюмень? Тебе предложили или ехать, или передать проект другому. Мало ли докторов наук, не пропадёт твой проект». — «Ты не учёная, и не понимаешь…» — «Мне не надо быть доктором наук, чтобы понять: счастье семьи под угрозой. И эту угроза — ты. А раз так, мой долг — избавить семью от нависшей угрозы. Сохранить то семейное счастье, вернее, ту его часть, которую я сохранить в состоянии. Да и веришь ли ты в свой проект сам? Как учёный? Ты начал его семь или восемь лет назад — и что? Пора признать поражение. Надо уметь отступать. И проигрывать. Папа прав, и ты скорее упрям, как осёл, нежели упорен как учёный. Ты хочешь во имя фантастического проекта загубить жизнь вполне реальной семьи — и лишить и самого себя и жены, и детей. Если это не упрямство, то это сумасшествие. В нашем кругу никто тебя не понимает, и это лишний раз доказывает твою неправоту». — «Клара, это пустой спор». — «Кто же тут спорит? Ты споришь сам с собой. Тебе не возражают, потому что давно приняли решение. А ты пытаешься его оспорить. Ты пытаешься вместо счастья предложить несчастье. У нас у всех — кроме тебя, потому что для тебя этого понятия почти не существует, — здесь богатая личная жизнь. Друзья. Родственники. Круг общения. Нечего презрительно усмехаться. Большинство людей живёт просто — и в этой простоте, в семейном уюте, в самом обыкновенном мещанстве, в вещах, в квартире, в машине, в польской помаде, французской бижутерии и собрании сочинений Дюма, находить счастье. Если учёные выдумывают, то обычные люди используют то, что имеется под рукой. Нельзя возражать всему миру, — а обычные люди и есть весь мир, — будучи деспотом и стуча скипетром по полу, и заставляя весь мир безоговорочно подчиняться тебе, даже в том случае, когда ты не прав и когда, в общем-то, осознаёшь свою неправоту. Ну, чего ты добьёшься своим упрямством? Признаешь, что ошибался, через 10 или 20 лет? И твоя семья, я и твои девочки, вынуждены будут ждать этого признанья неудачника 20 лет и прозябать где-то в холодной дыре, где шатаются голодные медведи и воют северные ветры? Не ты ли, мой дорогой друг, учил меня дарвинизму, не ты ли цитировал Спенсера, и не ты ли убеждал меня, что задача человека, как биологическая, так и социальная, — приспосабливаться к действительности и что в этом приспосабливании нет ни только ничего зазорного, но есть обыкновенная жизнь с её целью и её смыслом? А теперь ты вдруг начинаешь убеждать меня в обратном: перестань, милая, приспосабливаться и жить наиболее удобно, и поедем в тьмутаракань страдать, мучиться, делать детей несчастными и сами становиться ими. Где же твоя логика учёного? Где твоя логика мужчины? Где её веские аргументы против слабой, критикуемой мужчинами женской логики?» — «Клара, ты совершенно права». — «Раз права, о чём ты говоришь?» — «О том, что я сделаю своё открытие. Последние мои опыты…» — «Снова то да потому, Вова. То да потому. Замкнутый круг. И ты сам себя погоняешь на этом кругу. Ты загонишь себя, вот и всё. Но я не дам тебе загнать меня и девочек. У тебя была шикарная лаборатория, превосходные сотрудники, дорогое оборудование. У тебя было время, годы. Где то, что ты создаёшь, над чем проводишь опыты? Не там ли, где и было все эти годы — в твоём воображении? И всё бы хорошо, пока в правительстве терпели тебя и финансировали тебя, пока за твоей спиной стоял улыбающийся Президент, пока друзья нам завидовали, пока то, что ты делал в институте, соответствовало уровню московской жизни, — но теперь нет ни президентской опеки, ни института, ни оборудования, ни сотрудников, — и ты предлагаешь бросить ещё и Москву. И поселиться — девочки, слушайте внимательно, мы говорим об этом уже две недели, но папа хочет, чтобы мы ещё раз повторили пройденный материал, — в двухэтажной развалине, созревшей, видимо, для сноса: без отопления, без водопровода (то есть, Саша и Женя, у нас не будет ни горячей воды, ни даже холодной, по воду придётся бегать на улицу, до колодца или до колонки, — и так и летом, и зимой, а зимой там, в Сибири, бывает и минус сорок), без канализации (то есть в квартире не будет туалета и ванной, и душевой не будет, туалет будет во дворе, а мыться придётся в бане или в тазике), — и вместо четырёх комнат, — Клара обвела взором их квартиру, — будем довольствоваться одной. Одной, девочки! На нас четверых. А ты, Саша, ещё хотела завести сенбернара. Ньюфаундленда? Такая квартира, в которую нас зовёт папа, впору будет одному твоему сенбернару. Ньюфаундленду».
Он ничего не ответил. Помолчал. Посмотрел на Клару, с вызовом на него глядевшую, на девочек, смотревших не на него, а на диван, на котором они сидели, и теребивших пальцами бархатную бахрому. Подумал, что собирался поговорить о любви, но, кажется, о любви они всё сказали. И наедине, без девочек, Клара сказала ему про любовь то, во что он как естественник должен бы верить. Что любовь есть обыкновенная страсть, отличающаяся от страсти животной тем, что человек любит не ради одного только размножения. Но причина-то любви та же, что у страуса или бегемота. Хочется того же, чего хочет страус или бегемот. «Клара, — сказал он, — но почему же тогда ты? Почему я люблю тебя, а не твою подружку Зину или Зою?» — «Да ведь я была одной из немногих, которую ты встречал чуть не каждый день и к которой обращался за каждой мелочью. И я умела угодить тебе. Микроскоп модели К-994 английского производства? Пожалуйста. Заказать разработку контейнеров на оборонном заводе? Нет вопросов. Большой стол, метр шириною и два длиною, в твой кабинет? Импортный, лучше итальянский, вот из этого каталога?… Дорогой доктор, всё вам будет в лучшем виде. Ты так привык ко мне, что уже не мог без меня обходиться. И я, видя тебя с лучшей стороны (не семейной) и надеясь, что твоё московское положение прочно и что президент, здоровающийся с тобою за руку, продолжит тебе её подавать, ответила тебе согласием. Любовь? А разве нам плохо в постели? Разве я гуляла по тем твоим научным приятелям, что строили мне научно-любовные рожицы? Нет. И в мыслях не было. И ты не гулял, потому что я тебя полностью устраивала. Хотя… я предпочла бы, чтобы ты был более сексуален. Но я смирялась, понимая, что на первом месте у тебя — наука. Точнее, тот газ, что ты пытаешься получить. И до тех пор, пока дела в науке у тебя шли успешно — не в научном, конечно, но в материальном плане, — я прощала тебе многое и готова была поехать за тобой хоть на край света, хоть в Англию, хоть в Штаты, — оказывается, она умела уколоть, — но своим упрямством, своей научной преданностью одной-единственной идее ты уничтожил всё. Будто нельзя было придумать что-то смежное, что-то параллельное твоим исследованиям, что-то такое, что частично походило бы на прежнее, но обещало бы более быстрые результаты, и пусть тобою были бы недовольны, но тебе дали бы тебе год, два или три, и продолжали бы содержать тебя. А потом придумал бы ещё и ещё идеи, генерировал бы одну за другой, институт твой стал бы разрастаться, и уж никто бы не помнил, зачем он был создан и почему финансируется. Это и есть та наука, посредством которой учёные приспосабливаются к действительности. Что ты имеешь возразить на это?… Опасный и нежелательный момент, когда назревает неприятная перемена в жизни, надо чувствовать, и надо его предупреждать, понимаешь, милый? Ты мог бы предупредить его, но ты весь был поглощён своей научной идеей. Да что говорить: ты так ушёл в последний год в свою работу, что пропустил театральный парад Саши, а ведь она заняла первое место. О ней — ей ведь только шесть — писали в «Московском театральном вестнике». Ты читал? И ты рассуждаешь о любви? Скажи мне: зачем тебе дети? Они тебе неинтересны. Тебе скучно то, чем занята Саша, и то, о чём спрашивает меня Женя. Они должны пожертвовать всем своим будущим ради идеи, о которой ничего не знают. И жить в холодной комнате, закутавшись в шали, и пересушивать кожу у печки. И стирать бельё, наверное, у реки. В проруби, да, мой милый?… Не зови нас в концлагерь, доктор!»