VIII. Мои земли
Эти собственно наши (мои) земли назывались Вуевский Хутор и состояли из десятка владений потомков старинной хуторской шляхты – Ханевских, Вуевских и относившихся к ним же ВолкКарачевских, или, как позже писалось, просто Волковых, или Волк – так записали свои фамилии старшая и средняя сестры, дочери Владимира Волкова, сына Ивана, праправнука Данилы.
К этим же землям относился и хутор, принадлежавший Авдею Стрельцову, по матери Авдею Вороне; фамилия Ворона сохранилась за Таней, внучкой Авдея, так ее записали в память бабки, спасшей род и фамилию от потока и разграбления.* (Авдей Ворона купил хутор незадолго до 1917 года ** и оказался соседом старозаветных, старозаконных хуторян-вуевцев.)
* Предполагается, что правильнее «разграбление и поток», так как первое предшествует второму: сначала грабят, а потом ограбленные нескончаемым потоком бредут по дорогам безо всего: все отнято. Поток не что иное, как изгнание, согласно многим словарям и энциклопедиям, «выбытие из обжитой земли вон». Хотя по другим источникам, поток «обнимает совокупность наказаний, следующих за конфискацией имущества, вплоть до смертной казни», то есть убивать можно и сразу – и убивали, но из тех, о ком помню и знаю я, сразу не удалось убить ни одного: это были такие люди, что они не дались, правда, со временем их почти всех убили (и все-таки не всех), но тем, которых не убивали, лучше бы позавидовать убитым.
Слова «поток и разграбление» или «разграбление и поток» в обычном употреблении почти не разделяются, существуют неразрывно друг от друга и даже могут так и писаться в одно слово – разграблениеипоток – и означают «истребление и уничтожение» сразу или потом, причем обязательно кем-то разрешенное, говорят: «Отдать на поток и разграбление» – кто-то ведь отдал, или: «Быть обреченным на поток и разграбление» – кто-то ведь обрек.
Этот кто-то никому не известен, его никто не знает: ни те, кто обречены на поток и разграбление, ни те, кого миновала эта участь.
** Одна тысяча девятьсот семнадцатый год по летосчислению, принятому в Российской империи, совпал с началом нового века и с концом века старого – концом света. Авдей Ворона не знал об этом и за несколько лет до того конца света (лет за семь-восемь), предполагая жить и жить, женился на красавице Варваре Столяровой, собрал с матерью денег, взял еще и в долг у старого Залмана и купил землю у помещика – однодворца по фамилии Казачок, большого любителя, знатока и ценителя коней, покровителя Владимира Волкова, с которым он соседствовал, которому благоволил за умение обращаться с лошадьми, вместе с ним он подшучивал над шляхетским гонором Ханевских и особенно Вуевских – с ними Авдей и оказался по соседству и позже выдал за одного из них старшую дочку.
Откуда было Авдею знать; Авдей никогда не задумывался о летосчислении, даже календари не водились в его хате, хорошей, просторной, крепкой хате, построенной на своей теперь земле, да и порядком еще оставалось – семь-восемь лет, как догадаться, такое и в голову не могло прийти, старик Строев из Зубовки, умнейший, мудрейший старик, вообще купил детям – Петру и Нефеду – урочище Золотая Гора у сына пана Спытки в самый тысяча девятьсот семнадцатый год, заплатив чистым золотом, золото это он собрал, скопил за долгие годы, потому что из зимы в зиму, когда заканчивалась крестьянская работа, ездил ямщиком на своей тройке.
Эти-то земли и хотели, пытались отнять у меня, и не только у меня: и у Ханевских, Вуевских, Волк-Карачевских (Волковых, Волк), и у Авдея Вороны— у них и отняли, старшего сына Авдея, прижали штыками к стене сарая, Авдею заломили руки, били прикладами винтовок под ребра, он кричал, выл, как волк, храпел, как раненый медведь, захлебываясь кровью, и не видел стоящую на крыльце жену Варвару, она держала высоко над головой стеклянную керосиновую лампу, яркую в бездонной темноте глухой осенней ночи, а рядом с ней стояли Танька, Катька, младшие Федька, Мишка и Степка и Надя, а сзади за ними старик-отец, седой, белый, в белом нижнем белье, а из окна, освещенного красным, нарисованным на стекле язычком коптилки, смотрела безумными горящими глазами старуха-мать и как будто говорила: «А… вот… Ня слухали мяня… Во…» – и, прижимая к себе любимицу-внучку Маньку, закрывала ей, трясущейся, ладонью глаза.
IX. Ханевские
И Ханевских лишили всего – не сразу, как Авдея, а сдвинули с земли, оттеснили, род зачах, выклинился, что распылился, что стерся, и старик Ханевский, сын старухи Ханевской, на Радоницу бродил по хуторскому кладбищу один, никого из них – Ханевских – уже нет на этой земле, на этом свете, один только старик и остался, и стоит, опираясь на ограду могилки, смотрит невидящими глазами – сколько их, Ханевских, на этом кладбище, а ведь они когда-то были, жили, и жизнь их продолжалась в других Ханевских, которые оставались и которые потолковее, посправнее, побогаче, поумнее и тех, кто жил рядом, и тех, кто жил в Рясне и по деревням вокруг.
И земли у них побольше, и пахать они умели получше, и посеять умели в срок, и деньгам знали счет, и фамилия их – Ханевские – записана в губернской дворянской книге, но вот не помогли толковость, справность по хозяйству, ум и достаток и умение хорошо пахать и сеять в срок, и деньги не помогли, и золото – и то, что под половицей, и то, что у старухи Ханевской в полотняном мешочке (то самое, что досталось потом Стефке Ханевской), а фамилия и подавно не помогла, весь окрестный люд есть и продолжается, а Ханевских нет, только вот он, последний Ханевский, старик, бродит по кладбищу, один-единственный на всем белом свете, последний, да есть еще один на этом самом белом свете, другой Ханевский, Виктор, о нем никто не знает, и поэтому его как будто и нет.
Это тот Ханевский, у которого, кроме земли, были те самые несколько томиков с романами писателя Достоевского, тот самый Ханевский, которого должны были убить, расстрелять – и расстреляли бы, было за что и нашлось бы кому, отвезли бы в уезд, расстреляли или сгноили по тюрьмам, но его предупредила Девусиха, ряснянская непотребная баба, в ее пьяной и грязной и непотребной жизни только и было радости, что хоть посмотреть на красавца Ханевского, с его щегольскими шляхетскими усиками, в московском костюметройке, в щегольских туфельках – тоже из Москвы, и, узнав, что его собираются убить, она и предупредила. А он не стал ждать, пока его убьют, расстреляют или сгноят по тюрьмам, и ушел, спрятался в лесной избушке зубовского Акима, а потом уехал в Москву и жил там под чужим именем, сам не сам, но все равно ведь Ханевский.
Это тот самый Ханевский, который любил Стефку Ханевскую, а она об этом не знала, не знала-не ведала и не догадывалась, ходила в веночке из васильков, ромашек и колокольчиков, а ее искали по всей стране, чтобы убить за этот веночек, искали да не нашли, Сырков с командиром отряда красноармейцев чуть не схватили ее, да не тут-то было, всю жизнь Стефка ждала чудесной любви, всю жизнь о ней и думала, полюбила зубовского плотника – Младшего Брата, так его звали, имени даже никто не помнит, и золото, которое Стефка отобрала у старухи Ханевской, ему отдала, и любви он ее не стоил, и золота того не стоил, но Стефка не жалела о золоте, а любовь опять расцвела – молода была Стефка и хотела любить, мечтала, ждала чудесной любви, и она пришла к ней – полюбила Платона Игнатовича и нашла то, что искала, и он ее полюбил, им бы жить да любить, но сначала война отняла у нее Платона Игнатовича, а когда он вернулся чуть живой из концлагеря – кожа да кости – Стефка выходила его, а потом тюрьмы, лагеря – десять лет она ездила, по разным Сибирям с ним, привезла домой, но выходить второй раз не смогла, похоронила, а потом жила-доживала ненужные самой годы.
Так и не узнала она никогда, что Виктор Ханевский любил ее, уж он-то и любви ее стоил и его бы никто не отнял у нее, уж с нимто и нашла бы она то счастье безграничное, что грезилось ей льняным полем в цвету, была, была на свете эта чудесная любовь, которой ей так хотелось и мечталось, была да не сбылась.