Не очень-то я ей верил. Она доктор и должна успокаивать больных. Такая у нее работа. Ей за это деньги платят.
И все-таки после того, как она ушла, я почувствовал себя легче — перестало колоть в боку, и нога отошла, и руку отпустило. А сердце забилось живее.
Смерть пока что отступила.
Мне даже показалось, что я услышал, как она, загремев костями, побежала-покатилась куда-то прочь по дороге… Или, может, это загремел, упав вместе с Иришкой, мой велосипед?..
Мой?
Велосипед?
Какой же он мой?
Нет у меня больше велосипеда!
Нету!
Подарил!
Балда!
Да я ведь… я ведь… думал, что умираю.
«Подожди-подожди! Чего уж ты разволновался? Может, еще умрешь и не будешь балдой», — шепнул мне насмешливо внутренний голос.
«Тьфу, провались ты! — ругнул я его. — Лучше быть живым дураком, чем…»
Ну и что? Ну и подарил! Подумаешь! Родной сестренке подарил. Пусть себе катается на здоровье, милая, дорогая, се…
Во дворе снова что-то грохнуло и задребезжало.
Черт! Чего же она, растрепа, падает! Так ведь все спицы повыбивать можно!
Ну и пусть выбивает. Ее велосипед — может совсем его разбить. Чего тебе теперь беспокоиться? Тебе теперь не нужно беспокоиться.
Павлушка, значит, будет на велосипеде, Вася Деркач на велосипеде, Коля Кагарлицкий на велосипеде, Степа Карафолька, воображала, на велосипеде, — короче говоря, все, абсолютно все на велосипедах, а я — пешкодралом. На своих двоих.
М-да…
Тогда уж лучше умереть! Что ж за жизнь без велосипеда! Комедия! Смех!
Эх! Какой это был велосипед! «Украина». С багажником, с фарой, с ручным тормозом. А скорость какая! Ветер, а не велосипед!.. Был!
Во дворе снова задребезжало.
Доламывает!
Сердце мое разорвалось на части. «Разрешаю тебе сегодня встать на десять-пятнадцать минут».
Я поднялся и сел на кровати.
Встать! Хоть взглянуть на него в последний раз! Вот гляну, а потом уж… лягу и умру.
Я встал и, качаясь, заковылял к окну.
Иришка, высунув от старания язык, выгибаясь, кружила по двору. На лбу у нее светилась здоровенная шишка, на щеке царапина, коленка разбита. Но глаза сияли счастьем. И, видно, это счастье ослепляло ее и она ничего не видела. Во всяком случае, дубовый комель, на котором мы рубили дрова, она точно не замечала, потому что перла прямо на него. Я не успел даже рот раскрыть, как она задела за комель и…
Вот тут уж я рот раскрыл. Я не мог его не раскрыть.
Душа моя, которая еще держалась в теле, не выдержала.
Велосипед встал на дыбы и со всего маху грохнулся на землю, задребезжав всеми своими деталями.
— Ах ты!.. Чтоб тебя!.. Ты что делаешь?! — отчаянно закричал я.
Пусть я умру, но даже перед смертью я не могу спокойно смотреть, как погибает мой Вороной!
Лежа под колесом, Иришка растерянно хлопала глазами. Потом сразу насупила брови и молча начала выбираться из-под него.
Встала, подняла велосипед, смерила меня презрительным взглядом и с обидой прокартавила:
— Думаешь, я тебе повегила, что ты подагил? Я знала, что ты нагочно… загаза чегтова!.. — И, шмыгнув носом, отвернулась.
Я разинул рот и… улыбнулся. «Загаза чегтова…»
Солнце засияло в небе, запели птички и зацвели-запахли под окном розы.
Жизнь возвратилась ко мне.
Сомнений не было — я не умру. Раз меня опять ругают «загазой».
Дорогая Иришка, милая моя сестричка, я теперь всегда буду давать тебе велосипед — когда только захочешь! Честное слово!
Глава XXVI
СНОВА ТРОЕ НЕИЗВЕСТНЫХ. ТЫ МНЕ ДРУГ? «НИЧЕГО НЕ РАЗБЕРЕШЬ», — ГОВОРИТ ПАВЛУША
Пока мне было очень плохо, я не чувствовал, как идет время. Оно как будто не существовало.
А как только мне чуть полегчало, я сразу почувствовал, до чего же все-таки муторно болеть. Я никогда не думал, что часы могут быть такими долгими, а день — таким бесконечным. Раньше мне его всегда не хватало. Не успеешь, бывало, что-нибудь затеять, начать, как уже и вечер. А теперь до этого вечера была целая вечность. Она без конца и края тянулась, тянулась, тянулась, вытягивая из меня жилы. Этого вечера просто невозможно было дождаться. А ради вечера я только и жил на свете. Вечером приходил Павлуша. Правда, он забегал и утром и в обед, но это всего на несколько минут. А вечером он приходил часа на два, а то и на три и сидел до тех пор, пока я не замечал, что он уже клюет носом, и тогда я гнал его спать. Он очень уставал, Павлуша. И не только он, все уставали. Все село работало на улице Гагарина, приводя ее в порядок после страшного погрома, который учинила стихия за одну ночь. Отстраивали хаты, расчищали дворы, заново ставили снесенные заборы, чинили поломанные хлева и амбары, раскапывали погреба. Наравне со взрослыми работали и школьники, начиная с седьмого класса. Да и младшие не сидели сложа руки — каждый что-нибудь делал в меру своих сил и возможностей. Потому что рук-то этих, конечно, не хватало. Пора была горячая, уборка урожая — и фрукты и овощи… Хорошо, что хоть жатву закончить до дождей успели. Все работали с утра до вечера. Все. А я лежал себе паном — пил какао, ел гоголь-моголь и разные вкусные финтифлюшки, которые по ночам пекла мама для укрепления моего больного организма. Пил, ел и читал всякие приключенческие книжки.
А ребята трудились и ели самый обычный хлеб с салом.
И я им завидовал. Завидовал отчаянно!
Я ненавидел какао, гоголь-моголь и вкусные финтифлюшки.
Я бы променял все эти лакомства на кусок хлеба с салом в перерыве между работой.
Мой дед частенько называл меня «всемирным лодырем». Но если бы он знал, как мне, «всемирному лодырю», хотелось сейчас работать! Я бы не отказался от самой грязной, самой противной, самой тяжелой работы. Только бы со всеми, только бы там, только бы не лежать бревном в кровати.
Только теперь я понял одну вещь. Чем страшна болезнь? Не тем, что где-то что-то болит. Нет! Болезнь страшна прежде всего бессилием, бездеятельностью, неподвижностью.
И я понял, почему люди прежде всего желают друг другу здоровья, почему говорят, что здоровье — всему голова…
Как я страдал от своей бездеятельности! Вы себе даже не представляете. Когда никого не было в хате, я зарывался в подушку и просто выл, как какая-нибудь голодная собака.
Один Павлуша по-настоящему понимал меня и все время старался развлечь, успокоить. Но это ему плохо удавалось. Я был, конечно, благодарен ему за сочувствие, но одни слова не могли мне помочь. Какие там слова, если я сам чувствовал, что нет еще сил! Похожу немножко по хате — и в пот бросает, голова кружится, лечь тянет.
Казалось бы, и нога с каждым днем все меньше болит, и температуры нет, а вместо того чтобы выздоравливать, я чего-то снова расклеился. Стал думать, что никогда уже не буду здоровым, и упал духом. Потерял аппетит, плохо ел, не хотелось ни читать, ни радио слушать. Лежал с безразличным видом, уставившись в потолок. И никто этого не видел, потому что с утра до вечера никого не было дома, а Иришка, дорогая моя сестренка, которой поручено было присматривать за мной, дома не задерживалась. Да я ее и не винил, я и сам, когда она болела, не очень-то сидел возле ее кровати. С утра, подавши мне завтрак, она, как щенок, смотрела на меня и покорно спрашивала:
— Явочка, я немножечко… можно?
Я вздыхал и кивал головой. И она, громыхая, тащила велосипед из сеней во двор. И только я ее и видел потом до самого обеда. Она торопилась, пока я болею, накататься вволю. Она чувствовала, что, когда я выздоровею, не очень-то она покатается.
И если раньше она каталась во дворе, то теперь выезжала за ворота и старалась убраться с глаз долой, чтоб не слышать моих упреков за то, что не так ездит. А мне уже даже и это было все равно. Я и на велосипед махнул рукой.
Иногда вместе с Павлушей забегали ребята, но они были так поглощены своим делом, так им было не до меня, что это приносило мало радости.