Эх, люди! Ничего вы не понимаете!
Из хаты вышел дед Варава. Не глядя на нас, направился к колодцу, который был у них возле перелаза. И только дед загремел цепью, спуская вниз ведро, как с улицы подошёл к колодцу… Кныш.
— День добрый, диду, — вежливо поздоровался, стал и на нас искоса посматривает. И вдруг говорит: — Я слыхал, у вас неприятность, можно сказать, большая. Хлопчик вашенький на экзаменах в школе провалился. Один на всё село. Ай-яй-яй!
Дед нахмурился и молчит. А Кныш своё:
— Ну и бюрократы в той школе. Да как и везде теперь. Жалко им было, чтоб хлопец перешёл в шестой класс. И это, должно быть, нарочно. Знают, что мама депутат, так чтоб насолить. И вообще только здоровье отнимают у детей в той школе. И кому это нужно… Один, знаете, выучился на инженера и без штанов ходит, а другой расписаться не умеет, а имеет и хлеб, и даже с маслом… так что…
Дед как раз вытянул ведро.
— Извиняюсь, некогда мне, — сказал он и, не взглянув даже на Кныша, пошёл в хату.
Кныш скривился и пошёл прочь.
Как жаль, что нам не до него, что у нас переэкзаменовка, что не можем мы сейчас вывести его на чистую воду. Но берегись! Мы ещё доберёмся до тебя, Кныш! Мы всё раскроем!
ГЛАВА V
КАК ЯВА СТАЛ РОБИНЗОНОМ КУКУРУЗО
Я поехал в Киев.
Ну, что вам сказать? Этот месяц, ясное дело, был очень интересный. Побывал я, конечно, прежде всего в Историческом музее. Был я там с дядей своим, который много рассказывал мне об истории нашей Украины, об истории Киева. Целый день бродили мы по залам музея. И вообще побывал я в Киеве везде, где только можно было. Даже катался по Днепру на «Ракете», что на подводных крыльях.
Очень я скучал по Яве этот месяц. Всё время вспоминал Яву и жалел, что его нет рядом со мной. Что бы я ни увидел, всегда думал: «Вот это б Яве понравилось! Вот бы Ява обрадовался, если б увидел!»
Я даже написал ему из Киева письмо, но он не ответил. Может, боялся, что ошибок наделает. Кто его знает. Гордый он, Ява.
И вот я возвратился домой. Только с мамой, с папой поздоровался и — к Яве. В кармане электрический фонарик лежит, «динамический» (рукой нажимаешь, в середине что-то визжит и крутится и загорается лампочка — никаких батареек не нужно). Это подарок Яве из Киева.
Иду я, а у самого сердце стучит, словно колёса поезда, — ту-тук, ту-тук; ту-тук… Волнуюсь. Целый месяц же не виделись. Подхожу — смотрю, а он как сидел перед моим отъездом на завалинке над корытом, так и сидит и картошку чистит. Кино прямо! Будто он целый месяц с завалинки не вставал.
Кашлянул я, он голову поднял, меня увидел. Бросились мы друг к другу. Вот радость!
— Ну! Здоров! — хлопаю я его по спине.
— Здоров! Ну! — толкает он меня в плечо.
Не целоваться же нам.
Вытащил я из кармана фонарик.
— На, — говорю, — это тебе.
Смутился он, растерялся:
— Да зачем! Вот ещё!..
А у самого глаза так и горят. Ещё бы! Такой фонарик! Вечный!
Ява тут же стал пробовать, как он действует. А я начал рассказывать про Киев. Мне не терпелось поделиться с ним своими впечатлениями. Это же закон — если не поделишься впечатлениями, и радости по-настоящему не почувствуешь. Я всё время говорил, а он молча кивал головой или поддакивал: «Ага», «Ты смотри», «Да ну?», «Интересно». И это было как-то непривычно. Потому что всегда он говорил, а я слушал. Фантазии у него было больше, чем у меня. А тут вышло наоборот. Сперва я увлёкся и ничего не замечал. А потом заметил, что он становится всё грустнее и мрачнее.
Я словно споткнулся, оборвал себя на полуслове:
— А вообще… а вообще ничего особенного. Ну, а у тебя как? Как тут Кныш? Ты что-нибудь новое выследил?
— Не-а. — Ява махнул рукой. — Я его почти не видел.
— Ну, а у тебя у самого как дела?
Он пожал плечами и отвернулся:
— Никак.
— Ну всё-таки? На рыбалку. В футбол. В цурки-палки. Да?
— Нет.
— Что — нет?
— Ни разу я на рыбалке не был. И в футбол не играл. И в цурки-палки.
— Да ну?
— Вот тебе и ну. Не пускает меня мать никуда. Только уроки и только возле свиней да возле коровы вожусь. Настоящим крепостным стал. Как Тарас Шевченко. Прямо хоть стихи пиши — «Менi тринадцятий минало…».
— Да-а, — как только мог сочувственно, протянул я.
Ява вздохнул:
— Замучился я, Павлуша. Не могу больше. Бежать думаю.
— Куда?
— На какой-нибудь необитаемый остров.
— Вот дуралей! Где же ты возьмёшь этот необитаемый остров? Теперь таких островов и не бывает.
— Бывает. Это ты не знаешь.
— Как же ты убежишь, когда мы и до моря с тобой доехать не сумели? Тебя же на первой станции поймают.
— А я и не пойду на станцию. Зачем мне станция?
— А как же?
— В плавни[3] подамся. Знаешь, сколько там островов!
Это я знал. Плавни у нас знаменитые. Начиная от нашего села на много-много километров тянутся они на юг. Как заедешь, куда ни кинь глазом — всюду плавни, от края до края.
Чистоводье чередуется с топью, покрытой кочками, с островками, заросшими осокой и вербами. Но в основном плавни — это камыши. В тех камышах люди прорезали так называемые стружки — узкие извилистые коридоры чистоводья, по которым можно проехать лодкой. Заблудиться в этих стружках — раз плюнуть.
Недаром во время войны плавни наши были партизанским краем. Сотни партизан скрывались здесь, и немцы ничего не могли с ними сделать.
А дичи в плавнях, как мошкары, — темно. И кряквы, и чирки, и бекасы, и дикие гуси… Чего только нет!
Для охотников наши плавни — настоящий охотничий рай. «Эльдорадо» — край чудес, как говорит учитель географии Николай Павлович, тоже заядлый охотник.
Да, знаменитые у нас плавни. И, конечно, найти какой-нибудь необитаемый остров там очень просто.
— Но как же ты там жить будешь? Пропадёшь. Помнишь, как Гунька пропал?
…Жил в нашем селе когда-то блаженненький Гунька. Пришелец-бродяжка. Никто не знал, как он в селе появился. Зимой босиком ходил, без шапки. Старухи его святым считали. Тихий был, никого не трогал. Ходит себе по селу и смеётся: «Ги-ги… ги-ги». Любил в плавнях бродить. Уйдёт — два дня нету. Потом является — худой, голодный, заросший рыжей щетиной. Даже зимой в плавни ходил, по льду. В трескучий мороз пойдёт, разожжёт на острове большущий костёр; люди уже думают, плавни горят. Приходит. «Фу, — говорит, — натопил. Теперь в селе тепло будет». Два года назад пошёл Гунька в плавни и не вернулся — то ли действительно погиб, утонул где-то в болоте, то ли просто ушёл из села, так никто и не знает. Больше его не видели.
— Неужели хочешь пропасть, как Гунька? — повторил я.
— Не пропаду, — уверенно сказал Ява и вытащил из-под рубашки книгу. — Вот жил же человек на необитаемом острове, и ничего. Не пропал.
— Что за книга? — спрашиваю.
— «Робинзон Крузо». Читал?
— Нет. Что это за Кукурузо?
— Крузо, а не Кукурузо, чудак. Очень интересная книга.
— Книга книгой, а плавни плавнями. Ты лучше подумай.
— Я уже думал. И решил окончательно. Ты меня знаешь. Я только тебя ждал, чтобы посоветоваться и чтоб ты мне немного помог.
Это меня обезоружило. Раз человек обращается к тебе за помощью, отговаривать его — свинство.
— И надолго ты собираешься на тот остров? — спросил я.
— Робинзон пробыл на необитаемом острове двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней, — вздохнув, сказал Ява.
— Ого-го! Это же сколько тебе тогда будет? Сорок с хвостиком. Это мы все уже школу окончим и институты. Карафолька академиком станет, Гребенючка агрономом. Я лётчиком… если получится. А ты…
— Что ж поделаешь, — опять вздохнул Ява.
— Слушай, а кто же будет за Кнышом следить? Кто будет его разоблачать, выводить на чистую воду? Может, он и в самом деле опасный преступник?
Ява смутился. Я уже торжествовал, считая, что он сейчас откажется от своей затеи, но он сказал: