— Ты тут, художник, краски переводишь, а мы…
— Цыц! — с досадой перебил я его. — Идем быстрей.
— Да-да, ведь приготовиться нужно… Такая операция! — многозначительно подмигнул Антончик — и не мне, а Павлуше. Вот трепло! А в общем, пусть помучается. Он ведь любопытный — страх! Уж я-то его знаю!
С каменным лицом я прошел мимо Павлуши, даже не взглянув на его фанерку, хотя меня так и подмывало посмотреть, что же он там намалевал. Но на какой-то миг я все-таки скосил глаза и успел заметить, что он рисовал куст и чуть поодаль — лужу. Нашел, что рисовать! Хоть бы уж иву срисовал, с которой мы в речку ныряли. Историческая ива! Я на ней рекорд поставил — с самой вершины в воду сиганул. И этого рекорда никто так и не побил до сих пор! А то — куст… Хотя… может быть, под этим кустом Гребенючка сидела. Его Дульсинея! Ну и провались вместе с нею, со своей Дульсинеей!
Я был так возмущен, что совсем не чувствовал страха от того, что мне может влететь за кражу. Страх пришел лишь тогда, когда, забравшись в кусты, мы с Антончиком начали разглядывать аппарат. Вот это была техника! Ну просто что надо! Я хоть и мало понимал в аппаратах, усек это с первого взгляда. Антончик разбирался в этом деле лучше меня. У него была ученическая «Смена», он делал ею паршивенькие снимки, но воображал себя большим специалистом. Он забрал у меня фотоаппарат, начал крутить его в руках и, словно меня и не было рядом, восторженно бубнил себе под нос:
— Классный аппарат… Автоматическая экспозиция… Оптика. Вот это оптика! А затвор какой удобный! Такой плавный спуск!
Он то и дело прикладывался глазом к аппарату и наводил его то на меня, то за кусты куда-то вдаль. И все время восторженно ахал.
Мне стало противно. Я решился на кражу, рисковал, из меня Бардадым, может, теперь руки-ноги повыдергает, а он тут ахает, распоряжается, да еще и привидение, видно, думает снимать собственноручно. И получается, что он герой, а я так… сбоку припека. На кой мне нужна такая самодеятельность! Нет уж!
— Дай сюда! Снимать буду я! Ты мне все покажешь, что нужно делать, а сниму я сам. Давай!
Антончик нехотя протянул мне фотоаппарат:
— На! Только так сразу не научишься. На это нужно несколько месяцев…
— Может, несколько лет? — ехидно спросил я. — Какой умный! Сам же говорил, что здесь все автоматическое, только наводи и щелкай.
— Да нужно же знать, как наводить, ловить в кадр, как выбирать освещение и многое другое!
— Ага… ловить в кадр? Нам не на фотовыставку. Лишь бы в этом кадре был призрак… И вообще, не заводи меня, а то…
Антончик сразу присмирел и начал показывать мне, как наводить, что поворачивать и как нажимать спуск. Я очень быстро это освоил. И для практики снял Антончика на фоне речки, где паслась на берегу корова. А потом еще крупным планом свою грязную, в цыпках ногу. Больше фотографировать не стал — оставалось всего десять кадров. «А вообще-то и этих вполне хватит, — решил я, — вряд ли привидение станет долго нам позировать. Хорошо, если посчастливится хоть раз щелкнуть».
До ночи я спрятал аппарат в сене на чердаке, и мы с Антончиком пошли на кладбище в разведку. Нужно было выбрать удобное место для наблюдений и определить пути подхода, чтобы не было потом непредвиденных помех и неприятных неожиданностей. Вы же знаете, что ночью на кладбище пугает все: и куст может показаться человеком, и самая обычная кошка — чертом (если сверкнет глазами), а если не знать дороги и нечаянно свалиться в какую-нибудь яму, то и вовсе с ума спятить можно, думая, что в могилу падаешь! Так что разведка тут нужна обязательно.
Кладбище находится на краю села. С улицы огорожено высокой глухой оградой, посередине которой стоят тяжелые дубовые ворота, что всегда закрыты на огромный висячий замок («Чтоб покойники не разбежались», — шутит дед Саливон). Но если бы покойники и вправду захотели разбежаться, то могли бы это сделать очень просто, ведь загорожено кладбище только с улицы, а со всех других сторон никакой ограды нет. Отпирались ворота очень редко — только когда кого-нибудь хоронили. И тогда, отворенные, они выглядели необычайно торжественно и значительно — это были ворота, отделявшие этот свет от того, живой, гомонящий, подвижный — от света неподвижного, безмолвного…
А так, изо дня в день, ворота имели обычный, будничный, совсем не кладбищенский вид. Может быть, потому, что на них висел почтовый ящик. Кто и когда его повесил, я не знаю, но висел он давно. И повесили его, должно быть, потому, что больше тут повесить было негде: на всей длинной-предлинной улице — только низенькие плетни да загородки из жердей. А почта с другим ящиком была на противоположном конце села, за три километра отсюда.
Насчет этого почтового ящика дед Саливон шутил: «Туда можно бросить письмо на тот свет. И дойдет. Быстрее, чем до Жмеринки».
И еще эти ворота имели некладбищенский вид, наверное, потому, что за ними, чуть вправо, ближе к хате деда Саливона (усадьба деда граничила с кладбищем), росла гигантская сосна и посередине ее голого ствола, там, где он искривляется и от него отходят в стороны два сука, было гнездо аиста, сооруженное, конечно, не без дедовой помощи. И насчет аистова гнезда дед Саливон тоже шутил.
«Это, — говорил он, — не просто аисты. У них соцсоревнование с безносой. Она людей косой подсекает, а они, вишь, всё новых свеженьких младенцев подкидывают. И человечество растет. Уж к четырем миллиардам подошло. А в двухтысячном году будет шесть. Смерть отступает, жизнь побеждает».
И как это дед Саливон мог без конца шутить, каждый день видя перед собой кресты и могилы! Неприятное все же соседство. Да еще этот страшный Горбушин склеп почти у самого порога. Две крайние вишни из дедова сада ветками касаются стен гробницы.
Конечно, удобней всего добраться до Горбушиной могилы через усадьбу деда Саливона. Не идти же со стороны поля, через все кладбище.
У деда в доме как раз никого не было. Дед — на баштане, а бабка его на речку пошла, на пляж (к ним племянник с детьми из Одессы приехал, мы видели, как она их повела). Можно было спокойно прикинуть маршрут на местности. Значит, так: с улицы заходим не к деду Саливону, а сперва к Карафольке (так удобнее: у деда — плетень, зацепиться можно, а у Карафольки — жерди). Карафолькиным огородом пробираемся в дедову картошку, проходим мимо свинарника, перелезаем через погребню и вдоль пасеки — в сад (вот только бы улей не повалить, иначе не поздоровится). В саду залезаем в кусты смородины, и всё. Отсюда Горбушина могила как на ладони. И главное — мы даже не на кладбище, а в садике возле людей. В хате не только дед с бабкою, но и гостей полно: племянник с женой и двое маленьких ребятишек. В общем, ничего страшного. Не сравнить, как мы с Павлушей запорожца, предка деда Саливона, выкапывали или как в Киеве в Лавру ходили. Я повеселел.
— Все будет в порядке! Идем, Антончик! Нужно малость подремать, чтобы к ночи не сморило.
Мы вылезли из кустов на улицу. И тут встретили Карафольку. Он шел домой, держась рукой за лоб, и лицо у него было такое, как будто он только что откусил яблоко-дичок.
— Ой, хлопцы, — воскликнул он, — там такое творится, такое творится! У Бардадыма кто-то его «Киев» украл. Он уверен, что пацаны. Прибежал к нам. «Кто, кричит, взял, гады? — И прямо трясется весь. — Признаетесь, кричит, прощу. Не признаетесь — найду, руки-ноги повыдергаю…» И, по-моему, Ява, он на тебя думает…
Меня всего сразу охватила какая-то противная слабость… И руки-ноги уже как не мои, будто их и вправду повыдергали.
Карафолька принял руку со лба. На лбу сияла здоровенная синяя шишка.
— Что это у тебя? — спросил Антончик.
— А-а… — замялся Карафолька. — Обо что-то зацепился и упал… А ты, Ява, ему лучше на глаза не попадайся, серьезно… Ну, я пошел, приложу что-нибудь холодное, а то… — Он скривился и, схватившись уже обеими руками за шишку, шмыгнул к себе во двор.
Некоторое время мы молча шли по улице. Глаза у Антончика были как у кота, которого загнала на грушу злая собака. Он уже несколько раз вздыхал, и я чувствовал, что он сейчас что-то скажет. И он сказал: