– Он очень молодой, пользуется такой популярностью. Интересно, придает ли он значение своей личной жизни или довольствуется только своей писательской славой.
– О нет! – возразил Л.Н. – Мы говорили с ним… Напротив, он говорит, что сейчас ничего не пишет, что думает о нравственных вопросах.
Л.Н. ушел спать, а я проводил Леонида Андреева в приготовленную ему комнату – «под сводами», бывший кабинет Л.Н., изображенный на картине Репина.
22 апреля
Утром я вышел на террасу одновременно с Толстым и Андреевым. Л.Н. отправился гулять, Андреев хотел пойти с ним, но Л.Н. не сделал и для него исключения и пошел сначала гулять один, как всегда.
– Он и не может делать никаких исключений, – горячился Леонид Николаевич, как будто оправдывая
Толстого. – У него тогда нарушился бы обычный день, потому что сколько же бы ему пришлось делать таких исключений? Я вполне его понимаю…
Как раз подошел молодой человек, единомышленник Л.Н., приехавший повидаться с ним из Архангельской губернии. Он встретил Толстого на дороге, и тот ему сказал, что поговорит с ним после, так как сейчас он идет молиться.
На террасе, залитой солнцем, Леонид Николаевич, красиво раскинувшись в плетеном кресле, говорил об «изменениях в философской области», которые должен произвести усовершенствованный кинематограф. Об этой мысли Андреева я читал еще раньше, у посетившего его литературного критика Измайлова. «Изменения» должны быть потому, что благодаря кинематографу сознание человека, видящего себя на экране, раздвояется: одно «я» он чувствует в себе, а другое свое «я» – на экране.
Я пожалел, что по причине раннего отъезда Андреева, в десять часов утра, Софья Андреевна, встающая поздно, не сумеет его снять с Л.Н., как она вчера намеревалась. Но у Андреева оказался в багаже заряженный фотографический аппарат, которым я и снял его: сначала одного, а потом с Л.Н. Кроме того, все домашние, подъехавшие со станции Гольденвейзеры и подошедшие некоторые телятинские друзья снялись с Андреевым группой под «деревом бедных». Раз снял я, другой раз – Дима Чертков.
Л.Н., вернувшись с уединенной прогулки, еще долго гулял с Андреевым. Потом он ушел заниматься, а Леонид Николаевич еще посидел с нами на террасе, поджидая своего извозчика.
Когда тот подъехал, писатель попрощался со всеми, а затем отправился вместе со мной наверх проститься с Толстым.
Я пошел в кабинет вперед.
– А! – услыхал я голос Л.Н. – Это, верно, Леонид Николаевич уезжает?
И тотчас послышались его шаги. В дверях из кабинета в гостиную Л.Н. встретился с Андреевым. Последний взволнованно благодарил его, а Толстой просил его приезжать еще.
– Будем ближе, – произнес он и затем добавил: – Позвольте вас поцеловать! – И сам первый потянулся к молодому собрату.
Остановившись в гостиной, я был невольным свидетелем этой сцены. Когда мы с Андреевым вышли, я видел, как сильно прощание взволновало его.
– Скажите Льву Николаевичу, – прерывающимся голосом говорил он, повертывая ко мне свое взволнованное лицо и едва глядя на ступеньки, – скажите, что я… был счастлив, что он… такой добрый…
Сел в пролетку, захватил небольшой чемодан и фотографический аппарат и, провожаемый нашими напутствиями, уехал.
Андреев на всех в Ясной произвел хорошее впечатление. Все время он держался в высшей степени скромно, был даже робок. О Л.Н. говорил с благоговением. Речь его – простая, иногда даже грубоватая, в противоположность всем понятному, но красивому и изысканно точному языку Л.Н. Он немножко рисовался, как мне показалось, или, по меткому выражению Ольги Константиновны, «милашничал». И одет был, как говорят, «просто, но изящно»: живописная накидка, на рубашке повязанный бантом черный галстук; домашний костюм – придающая ему большую эффектность фуфайка. Вероятно, он находит, что во всех этих аксессуарах нуждается его красивая наружность.
По-видимому, он придает значение общественному мнению. Даже о своем знакомстве с Горьким («как же, я с ним хорошо знаком») говорил с заметным удовольствием или с некоторым оттенком гордости. Увлечения его кинематографом, цветной фотографией, живописью что-то мне не совсем понравились: напомнили знакомый тип богатых и праздных людей, не знающих, к чему приложить свои силы и чем занять свое время.
Со всем тем я вполне находился под обаянием Леонида Андреева как писателя. «Жизнь человека», «Иуда Искариот» принадлежат к любимым моим произведениям. Но таково уж свойство Ясной Поляны: здесь, ставя невольно каждого посетителя рядом с Толстым, по большей части приходишь к выводам слишком строгим по отношению к наблюдаемому человеку и делаешься, вероятно, несправедливо придирчивым.
По отъезде гостя Л.Н. работал, как всегда. После завтрака верхом не поехал, а пошел гулять пешком с Гольденвейзерами и Софьей Андреевной.
Из дальней деревни приходили мужики с жалобой на своего помещика, отнимающего у них выгон. Л.Н. дал им записку к тульскому адвокату.
Я уходил в Телятинки на репетицию спектакля и, вернувшись вечером, застал в столовой большое собрание. Были Горбуновы, Николаевы, Буланже, Гольденвейзеры и свои – Л.Н., Софья Андреевна и Ольга Константиновна. Стали меня расспрашивать о спектакле. Толстому не удастся у нас быть, так как завтра, только на один вечер, приезжает в Ясную московский скрипач Борис Сибор. Но ему так хотелось побывать на спектакле, что он даже старался выгадать время, чтобы приехать до или после игры Сибора. Но это оказалось невозможным. Мы же не можем отложить спектакль, так как некоторые из его участников сразу после него, в этот же день, уезжают.
Между прочим, Л.Н. досадливо махнул рукой и промолвил:
– Эх, мое авторское самолюбие задето! Нужно было вам дать новую пьесу!..
Говорил за столом, что всю ночь думал о том, что нужно писать для кинематографа.
– Ведь это понятно огромным массам, притом всех народов. И ведь тут можно написать не четыре, не пять, а десять, пятнадцать картин.
Я передал Л.Н. слова Андреева, что ему удобнее всех начинать писать для кинематографа: он сделает почин, а за ним пойдут и другие писатели, которые первые не решаются «снизойти» до писания для кинематографа. Андреев говорил также, что если Л.Н. напишет, то он скажет Дранкову, владельцу кинематографической фирмы, и тот привезет в Ясную труппу актеров и хорошего режиссера, чтобы тут же разыграть и снять пьесу.
Играл Гольденвейзер.
– Прекрасно, прекрасно! – говорил Л.Н. после сыгранной сонаты Бетховена «Quasi una fantasia».
Затем Гольденвейзер играл преимущественно Шопена. Говорили о музыке.
– Мне нравится Гайдн в своем роде, – говорил Л.Н., – какая простота и ясность! Всё так просто и ясно, и уж никакой искусственности.
Расспрашивал Гольденвейзера о Шумане, Шуберте.
– Кажется, он кутила был? – полюбопытствовал о последнем.
Ольга Константиновна заметила по поводу полученного сегодня от Поссе письма с его впечатлениями от поездки по югу России с лекциями о Толстом:
– Какие вы интересные письма получаете, папа!
– Я этого не стою, – ответил Л.Н. – Живешь в деревне и получаешь со всех концов, как по сходящимся радиусам, сведения о самом дорогом для тебя, то есть о движении – и положительные, и отрицательные.
Поздно вечером Л.Н. принес ко мне в комнату письмо для дочери и просил надписать адрес.
– Я потому вчера сам запечатал письмо, – говорил он, – что писал там лестное о вас, а вам это не нужно знать… То есть не лестное, а приятное. Писал, что мне с вами хорошо работать.
23 апреля
Утром Л.Н. вернулся с прогулки с распустившейся веткой дуба в руках. Он показывал нам это новое свидетельство необыкновенно ранней весны.
Я с утра ушел в Телятинки, где и провел целый день. Вечером в большом амбаре у Чертковых состоялся спектакль – «Первый винокур» Толстого. Я играл мужицкого чертенка, Дима Чертков – бабу, Егор Кузевич – мужика, один рабочий из Тулы, уроженец Телятинок, – сатану и т. д. Спектакль сошел, по-видимому, удачно. Крестьянская публика, которой собралось человек двести, осталась очень довольна. Из Толстых никого не было: в Ясной играл Сибор. Зато присутствовал местный урядник, который, переодевшись в штатское платье, потихоньку пробрался в публику посреди действия, чтобы понаблюдать, не станут ли «толстовцы» смущать крестьянство какими-нибудь «недозволенными» речами. Однако на этот раз поживы ему не было.