«Этот город накроет волной…» Этот город накроет волной. Мы – не сможем… Да, в сущности, кто мы — перед вольной летящей стеной побледневшие нервные гномы? Наши статуи, парки, дворцы, балюстрады и автомобили… И коня-то уже под уздцы не удержим. Давно позабыли, как вставать на защиту страны, усмирять и врага, и стихию, наши мысли больны и странны — графоманской строкой на стихире. Бедный город, как в грязных бинтах, в липком рыхлом подтаявшем снеге, протекающем в тонких местах… По такому ль надменный Онегин возвращался домой из гостей? Разве столько отчаянья в чае ежеутреннем – было в начале? На глазах изумлённых детей под дурацкий закадровый смех проворонили землю, разини. Жаль, когда-то подумать за всех не успел Доменико Трезини. Охта-центры, спустившись с высот, ищут новый оффшор торопливо, и уже нас ничто не спасёт — даже дамба в Финском заливе, слишком поздно. Очнувшись от сна, прозревает последний тупица — раз в столетье приходит волна, от которой нельзя откупиться. Я молчу. Я молчу и молюсь. Я молчу, и молюсь, и надеюсь. Но уже обживает моллюск день Помпеи в последнем музее, но уже доедает слизняк чистотел вдоль железной дороги… Да, сейчас у меня депрессняк, так что ты меня лучше не трогай. Да помилует праведный суд соль и суть его нежной психеи. Этот город, пожалуй, спасут. Только мы – всё равно не успеем. «Жить можно, если нет альтернатив…»
Жить можно, если нет альтернатив, с их жалостью к себе и пышным бредом. Скажи, когда сбиваешься с пути — я здесь живу. Не ждите, не уеду. Вдруг, ни с чего, поймёшь как дважды два — тебя приговорили к вечной жизни — когда плывёт по Горького трамвай — одинадцатипалубным круизным… А в небе лето – аж до глубины, до донышка, до самого седьмого — акацией пропитано. Длинны периоды его, прочны основы, оно в себе уверено – плывёт гондолой ладной по Канале Гранде и плавит мёд шестиугольных сот для шестикрылых, и поля лаванды полощет в струях, окунает в зной и отражает в колыханье света. Так подними мне веки! Я давно не видела зимы, весны и лета и осени. Послушай, осени, взгляни – и научи дышать, как надо! …Свой крест – свой балансир – начнёшь ценить, пройдя две трети этого каната. В клоаке лета, в транспортном аду строчить себе же смс неловко, оформить то, что ты имел в виду, в простую форму. Формулу. Формовка стихий в слова и строки допоздна — и смежить веки в неге новой сутры. И выскользнуть из мягких лапок сна к ребёнку народившегося утра. «Истеричный порыв сочинять в электричке…» Истеричный порыв сочинять в электричке, свой глоточек свободы испить до конца, внутривенно, по капле, ни йоты сырца не пролить-проворонить, чатланские спички не истратить бездарно. Побеги по ошибке – а значит, для муки, тянут почки, укрытые снегом, как ребёнок – озябшие руки. На замке подсознание, ключик утерян, не дано удержать себя в рамках судьбы — лишь бы с ритма не сбиться. А поезд отмерит твой полёт и гордыню, смиренье и быт. Я вдохну дым чужой сигареты. Частью флоры – без ягод и листьев — встрепенётся ушедшее лето — опылится само, окрылится, и взлетит – несмышлёным огнём скоротечным. Но шлагбаум – как огненный меч – неспроста. Но в узоры сплетаются бренность и вечность, жизнь и смерть, жар и лёд, и во всём – красота. Этот калейдоскоп ирреален — под изорванным в пух покрывалом — вечно старые камни развалин, вечно юные камни обвалов. Это раньше поэтов манила бездомность, а сегодня отвратно бездомны бомжи, этот жалкий обмылок, гниющий обломок богоданной бессмертной погибшей души. Страшный след, необузданный, тёмный, катастрофы, потери, протеста, и в психушке с Иваном Бездомным для него не находится места. Не соткать ровной ткани самой Афродите — чудо-зёрна от плевел нельзя отделить. Кудри рыжего дыма растают в зените, на немытом стекле проступает delete. Но в зигзаги невидимой нитью мягко вписана кем-то кривая. Поезд мчится. И музыка Шнитке разрушает мне мозг, развивая. «Диктат языка начинается с табула расы…» Диктат языка начинается с табула расы и школьной привычки обгрызть то, что держишь в руках, с невнятной, крылатой, едва оперившейся фразы, — стряхнув твои вздохи, эпитеты, блёстки и стразы, лучом неподкупным и строгим ложится строка. Симфония звуков, оттенков и запахов лета, тебе одному предназначенный смайлик луны… На лживый вопрос не бывает правдивых ответов, и снова вернётся с жужжащим нытьём рикошета унылая правда твоей ницшеанской страны. В глубинах фрактальной мозаики листьев каштана проступит на миг – что сумею, в себе сохраню, увижу, где хуже – да видимо, там и останусь. Сбегу – мир не выдаст однажды открытую тайну, она не случайно доверена мне – и огню. Но сколько ни лей эталонную мёртвую воду, ничто не срастётся – и дальше пойдём налегке. Ни Чёрная речка, ни Припять, ни Калка, ни Волга нас не научили – что ж толку в той музыке колкой, тревожным рефреном пружинящей в каждой строке? Порталы закрыты, здесь каждый в своей параллели, – но слабенький звон несквозной переклички имён… Со скрипом немазаным тронется жизни телега, востребован стих некрещёным моим поколеньем, как тонкая ниточка рвущейся связи времён… Диктует язык – и уже раскрываются створки моллюска души – ну, дыши, будь живее, чем ртуть, и выпусти джинна пружину из тесной подкорки, — я знаю, как надо, я здесь ничего не испорчу! …Забудь о свободе. Придумай другую мечту. Откуда свобода у тех, в чьём роду крепостные? Дурная генетика в нас – и бессильны волхвы. Безмолвствуют гроздья акации предгрозовые, всё тише пасутся стада на просторах России, планета Саракш разместилась внутри головы. Язычество многим даётся само, от природы, а для христианства не вызрели свет да любовь. Подняться над собственным опытом робкие пробы — и есть твой полёт, твоё поле, твой вектор – за строгий диктат языка, и что это случилось с тобой. |