Но тут, будто прознав о сватовстве, вдруг явился в Чернавск отец Кунцевич. Он нередко наезжал к воеводе, и дружба между ним и Семёном Фёдоровичем поддерживалась по-прежнему добрая. Конечно старый Грушецкий поспешил высказать иезуиту свои мысли о возможном и желательном союзе.
— Так уславливается, — рассказывал он: — пусть они здесь повенчаются по нашему обряду, а как уедут в Польшу, на них моя воля кончается; тогда пусть дочь, ежели пожелает, в вашу крыжацкую веру идёт. Я погляжу, погляжу, да и сам за рубеж отъеду. Делать мне здесь нечего. Видно службишка моя и молодому царю не нужна, как и его батюшке, царство ему небесное, вечный покой!
Отец Кунцевич, слушая это, головою покачивал.
— Не делай этого, воевода, — серьёзно ответил он, — веры все одинаковы, кто в какой родился, тот в ней и оставайся. Да притом же, кто кроме Господа будущее знает? Вон царь молодой жениться хочет, собирать невест будет. Или тебе царским тестем стать не охота?
— Куда уж нам? — махнул рукою Грушецкий, а у самого словно маслом душу полили.
Ганночка тоже беседовала с иезуитом, о чём именно, старик не знал, но после этой беседы она наотрез отказалась от замужества с Разумянским, и подосланный разведчик уехал из Чернавска ни с чем…
Снова потянулся день за днём; снова беспокойство о судьбе дочери-упрямицы мучило состарившегося воеводу.
Вдруг в Чернавск прибыл из Москвы царский посланец, да не простой какой-нибудь, каких обыкновенно посылали, а сам думский стольник Алексей Тимофеевич Лихачёв, ближний к царю боярин, свой человек в его покоях.
С великой честью постарался встретить его чернавский воевода. Ему никогда столь близко и быть не приходилось от царедворцев, а тут — накось! — этакая особа у него в хоромах очутилась.
Алексей Тимофеевич держался важно, но был ласков. Грушецкий и думать не знал, что это может значить. Он смекал, что не спроста явился боярин, но спрашивать не осмеливался и с замиранием сердца ждал, что скажет ему царский посланец.
А тот медлил и в конце концов старик заметил, что слишком уж пристально приглядывается боярин к его Ганночке, и не всегда пристойно приглядывается, как будто мысленно проникает своим взором во всё, что её наряды скрывали от взгляда мужского.
Такое разглядывание несколько оскорбляло старика Грушецкого, но делать было нечего: слишком уж высоко поставлен был думский стольник Лихачёв, чтобы смел на него обижаться какой-то захолустный воевода.
Несколько дней Лихачёв молчал о цели своего приезда; но наконец настал такой момент, когда важный царедворец, многозначительно крякнув и лукаво подмигнув Семёну Фёдоровичу, произнёс давно жданное:
— А ну, воевода, поговорим по душам!
Грушецкий даже побледнел от волнения, когда услыхал эти слова. Он понял, что их разговор будет весьма серьёзным. Лихачёв потребовал, чтобы ни одна живая душа не слыхала, о чём они будут беседовать.
— Так вот что, воевода, — заговорил первым боярин Лихачёв и тон его голоса стал весьма серьёзен: — поди, смекнул уж ты, что не спроста я к тебе в Чернавск припожаловал.
— Думалось мне о том, боярин дорогой, — простодушно ответил Грушецкий, — невдомёк мне только было, какое у тебя столь важное дело ко мне случилось…
— А вот послушай какое. А насчёт твоего смирения так это хорошо. В Писании сказано: последние да будут первыми. Нужно тебе на Москву собираться.
— А зачем, милостивец? — воскликнул Грушецкий. — Что мне там делать, если служба моя государю царю не нужна?
— Постой, не пой! Говорю, что нужно, так нужно. Ну, не буду обходами лясить. Только пока молчок обо всём, что скажу, не то всё дело попортишь. Ведь злых людей в наши времена много. Так, о чём бишь я? Да, на Москву тебе надобно, и не одному: дочку вези с собою! Счастье великое вам, Грушецким, привалило: восхотел великий государь твою Агафью в супруги для себя взять!
Когда прежде мечтал об этом самом Семён Фёдорович, то у него слюнки от счастья текли и душа восторгом наполнялась, а теперь, когда мечты наяву сбывались, он до крайности испугался.
— Да за что же мне такое-то? — воскликнул он. Алексей Тимофеевич засмеялся и спросил:
— Или не любо? Брось, воевода, не притворствуй! Коли счастье привалило, хватай его. Ну, да любо или не любо, твоё дело, но воли твоей в том нет. Приедешь в Москву, будто по царскому вызову о здешней службе, а там сейчас твою Агафью в терема возьмут, будет она сказана царской невестой и станут её готовить к брачному венцу.
— Как Рафову дочку! — невольно вырвалось восклицание у Грушецкого, вспомнившего печальную участь Евфимии Всеволожской.
Лихачёв заметно нахмурился.
— Брось скулить! — с досадой произнёс он. — Тогда одно было, теперь другое. Под особливой охраной дочь твоя будет: сам я да думский стольник Иван Максимов, сын Языков, беречь её будем. Ты только сам пока не болтай, а то пожалуй Евфимьину участь и в самом деле накликаешь. Ну вот, сказал я тебе, что надобно. А свадьбу скрутим живо; враги-нахвальщики и глазом не моргнут, опомниться не успеют, как станет твоя дочь над ними царицею, а тогда им ничего не поделать…
— Так ты, боярин, царским сватом что ли приехал?
— Сватом не сватом, а одни лишь вороны прямо летают, — уклонился от прямого ответа Алексей Тимофеевич. — Ну, коли сказ кончен, так и ко щам идти надобно, у тебя их вкусно готовят…
Как сонный, повёл Семён Фёдорович посланца-свата в столовую; в глазах у него стлался туман, мозг так и зудила неотвязная мысль:
"А что, если и теперь Ганночка заупрямится?"
Но этого не случилось, и сильно удивлён был этим Грушецкий.
Вопреки приказу боярина Лихачёва, он в тот же день рассказал дочери, в чём дело и какую участь приготовила ей судьба. Так и вспыхивало лицо девушки, когда она слушала отца, глаза блестели, а высокая грудь так ходуном и ходила. Вдруг она кинулась на шею отцу, прижалась к его широкой груди и сквозь слёзы залепетала, чего Семён Фёдорович и ожидать никак не мог:
— Батюшка дорогой! Да ведь Феденька-то мой и есть тот самый суженый и ряженый, о коем я тебе столь много раз говорила.
Тут уже старик от изумления руками развёл и только и нашёл, что сказать:
— Ну и девки же ноне пошли! Сами себе женихов добывать начали! Последние времена пред антихристовым в мир пришествием!
Как чудную сказку слушал он, что дальше рассказывала ему дочь. А она не скупилась на подробности. Поведала она батюшке, что нагадала ей старая ведьма Ася в ту ночь, когда она пришла к ней в погреб в доме Агадар-Ковранского, рассказала, что и в обморок-то она упала при крестном ходе только потому, что узнала в юном царевиче-наследнике своего суженого-ряженого. Полюбился он ей, и ждала она его все эти годы, а её любовь родилась из жалости.
— Уж больно он несчастненький с вида, — сказала Ганночка в порыве откровенности, — что былиночка придорожная: какой ветер пахнет, туда и клонится. За худобу да убожество полюбила я его, и знала я, сердцем чувствовала, что пришлёт он за мной, соколик любый!
Девушка с такою спешностью и оживлением принялась за сборы, что Лихачёв, подмечавший всё это, однажды с добродушною, но грубою усмешкою сказал Семёну Фёдоровичу:
— Ишь, воевода, как у тебя девка-то засиделась! Видно невмоготу стало, так приспичило, что и дождаться честного венца не может.
Всё свершилось по плану Лихачёва. Он сам сопровождал Грушецких в столицу, а там сейчас же Ганночку взяли в терема, как царскую невесту.
Сильно всполошились царские дядья Милославские, прознав об этом. У них была своя кандидатка в супруги Фёдору Алексеевичу, и вдруг выходило совсем не так, как они надумали. Их добыча-царь выскальзывала из их цепких рук; интриги не помогали, царь даже и слушать не хотел своих недавних советчиков.
XLVI
ИСПОЛНИВШЕЕСЯ ГАДАНЬЕ
частливые дни переживал Фёдор Алексеевич. Сразу для него наступили дни радостной весны.