Старуха не обращала никакого внимания на пришельцев; она даже не кинула на них взгляда, а подобострастно, совсем по-собачьи, смотрела на своего господина, выжидая его приказаний.
Тот заговорил с нею повелительно на каком-то непонятном языке.
— Ну, боярышня, — ласково, заметно стараясь смягчить свой грубый, сиплый голос, обратился он затем к Ганночке: — прости ежели не понравилось тебе что… Уйду я от вас, отдыхайте, а как вернусь, обо всём переговорим толком. Симеон-то Фёдорович во всей округе дочкой своей хвастается! Умница-разумница, баит, другой такой и не найти… Рад, что судьба нас с тобой свела. Может, и к добру, а может быть… — он оборвался и через мгновение глухо докончил: — может быть, для кого-нибудь и к худу.
Ганночка вся так и вздрогнула, услышав эти слова, Она была бойкая, развитая не по своему времени девушка и хотела было сама заговорить, нисколько не смущаясь тем, что впервые видит этого молодого красавца, но не успела. Хозяин отвесил ей почтительно-низкий, поясной поклон и большими шагами пошёл к дверям, не обратив внимания на няньку.
— Ну, идём, что ли! — крикнул он на ходу Серёге. Женщины остались одни.
Как только затворилась дверь, молодая кинулась к Ганночке и, что-то лепеча на непонятном для девушки языке, быстро начала распутывать её. Когда платок был скинут, молодая персиянка, увидав лицо Ганночки, даже вскрикнула от восторга и с пылкостью южанки осыпала девушку бесчисленными поцелуями. В её лепете послышались уже и русские слова, которые она произносила, уморительно коверкая их. Но уже и это было хорошо. Кое-как Ганночка могла понять, что хотела выразить ей это дитя далёкого Ирана, так пылко целовавшее её и не скрывавшее пред ней своего восторга.
— О, хороша, хороша! — воскликнула персиянка. — Я тебя полюбила, я буду твоей сестрой и стану защищать тебя. Хочешь ты быть моей сестрой?
— Хочу! — ответила Ганночка, сразу же покорённая этой ласкою.
— И будешь, и будешь! — захлопала в ладоши персиянка. — Я — Зюлейка, да, я — Зюлейка, — ударяя себя в грудь, прибавила она, — а ты? Как зовут тебя?
— Ганна…
— Ганна! — протянула Зюлейка и несколько раз подряд повторила: — Ганна, Ганна! Какое имя!.. У нас так не называют девушек. Но вы — другой народ, совсем другой… Так Ганна! Теперь я буду помнить, как тебя зовут. Ты не бойся, я всегда буду около тебя… О-о, как я ненавижу его! — вдруг с пылкой злобностью воскликнула Зюлейка и даже сжала кулачки.
— Кого? — встревоженно спросила Ганночка, которой были совершенно чужды такие быстрые смены душевных настроений. — Кого ты ненавидишь?
— Его, который ушёл… князя…
— Князя? — вмешалась в разговор мамка. — Да нешто это — князь?
— Да, да! — закивала головой Зюлейка. — Большой князь… могучий… Всё может, всё!.. Он много зла творит, ой, много, и никого не боится…
— Ой, святители! — взвизгнула мамка, услышавши эти слова. — Да куда же занесло-то нас?.. Уж не к злодеям ли окаянным попали?
Старушка уже успела с помощью безобразной персиянки снять верхние одежды. Тепло сразу растомило её, и она с ужасом думала, что вот-вот придётся одеваться и снова идти на холод.
— Оставь, матушка, — перебила её причитания Ганночка, и в её голосе на этот раз даже послышалась строгость. — Слышала ты, чай, что вот Зюлейка говорит: князь — этот добрый молодец — не простец, не смерд, а государев слуга. Так злого на нас он не умыслит. Притом же он знает и про батюшку… Будь, родная, покойна! Побудем здесь, пока полозье поправят, а там и опять с Богом в путь-дорогу.
Зюлейка, слушая эти полные бодрости слова, радостно кивала головой и хлопала в ладоши.
V
НАСЛЕДСТВЕННАЯ ОБИДА
тарый Серёга покорно следовал за молодым красавцем-князем, хотя его сердце было далеко не спокойно. Старик нюхом чувствовал опасность: хотя вокруг него не было заметно ничего угрожающего, но ему сильно не нравился этот заносчиво-дерзкий, надменный молодец, смотревший на всё вызывающе, нагло, так нагло, как будто на него во всём московском государстве и управы не было.
Ещё более смутился старик, когда приметил, что хозяин ведёт его не в сенцы, откуда были двери на крыльцо, а куда-то вглубь таинственного жилья.
— Позволь, батюшка, слово спросить, — наконец не выдержал Сергей: — куда же ты меня теперь ведёшь? Ведь наши возки там у ворот приткнулись, и мне у моих людей место…
Князь глухо засмеялся, а затем грубо сказал:
— Поспеешь ещё к своим, старый сыч, допреж этого должен ты мне ответ держать.
— Уж на чём — и не знаю, — недоумённо развёл руками Сергей, — кажись, ни в чём пред твоею милостью не провинился.
— Иди, иди! — крикнул в ответ князь и, сам распахнув двери, слегка толкнул в них Сергея.
Они очутились в просторной горнице, светлой днём, а теперь поверженной в сумеречные тени. Её стены были увешаны тяжёлыми медвежьими шкурами, среди которых эффектно выделялись громадные кабаньи головы с оскаленными клыками. Под ними были навешаны рушницы, самопалы, мечи и кинжалы в ножнах с роскошной оправой. Широкие лавки вдоль стен также были покрыты звериными шкурами; в углах стояли светцы, а на столах — жбаны, кубки и чаши, форма которых была заимствована из Немецкой слободы и сделана по-новому — в виде длинных, высоких, на тоненькой ножке стаканов.
— Ну, стань, старый хрыч, вот здесь, — указал хозяин Сергею место против стола, за который он уселся сам, сейчас же небрежно развалившись на широкой лавке. — Отвечай, как попу на духу, и не моги соврать… Солжёшь, худо будет.
Произнося эту угрозу, князь так сверкнул глазами, что по спине бедного Сергея мурашки забегали.
— Воля твоя, батюшка, — с заметной дрожью в голосе проговорил он, — а ежели я ничего дурного не сделал, не тать я ночной, не вор государев разбойный, так и таить мне нечего… Ехали мы к господину нашему Симеону Фёдоровичу в Чернавск, никого по пути не обижая.
— Довольно! — перебил его хозяин. — Ты давно у Сеньки-вора Грушецкого в холопах?..
Старик встрепенулся. Новая грубость этого приютившего их человека обидела его до глубины души.
— Кто ты, батюшка, будешь, то мне неведомо, — с достоинством ответил он, — а господин мой Симеон Фёдорович своему царю-государю не вор, а от его царского величества службою пожалован. Ты же вот в лесной трущобе живёшь и — кто тебя знает — может, у лесных душегубов атаманствуешь. Мало ли кто теперь лихими делами промышляет!
Старый холоп проговорил всё это медленно, твёрдо, не спуская взора с обидчика.
— А ежели про меня тебе узнать желательно, — продолжал он, — так я тебе скажу, что я батюшке господина моего теперешнего с малолетства служил, ребёночком махоньким, несмышлёночком его помню, и на смертном ложе обряжал его и в гроб клал, и в могилу опускал, а теперь верою и правдою не за страх, а за совесть, его сыну служу и чести его в обиду не дам.
— Замолчи! — громко и грозно вскрикнул молодой князь. — Не для того я тебя призвал, чтобы твои песни слушать. Ежели ты вору Федьке Грушецкому служил, так и на Москве с ним был до того, пока его царь-государь от себя на вотчину отослал?
— Был.
— Неотлучно?
— Может, и отлучался, того не припомню…
— А князя Агадар-Ковранского помнишь? — яростно закричал молодой человек и так стукнул кулаком по столу, что стоявшая на нём посуда ходнем заходила. — Помнишь, как он царём вору Федьке головою был выдан? Помнишь, а?
Голос молодого человека переходил в бешеный крик. Его лицо покраснело и на лбу показались капли холодного пота, белки глаз налились кровью, он весь так и трясся от охватившей его ярости.
Очевидно это была чрезмерно пылкая, страстная, быстро подчинявшаяся впечатлениям натура, которая во всём предпочитала крайности и не признавала уравновешивающей их золотой середины.
В свою очередь припомнил и Серёга то, о чём говорил молодой князь.