— Князь Василий, а князь Василий, Васенька, — позвал он Агадар-Ковранского, когда тот, низко поклонившись, заспешил к выходным дверям, — да куда ты всё торопишься? Посидел бы ты со мной малость, поговорили бы мы… Чай, не страшный я…
Царевич даже улыбнулся, произнеся эти слова. Он рад был разговору со свежим человеком, притом ближе подходившим к нему по возрасту, чем другие, окружавшие его во дворце люди.
Князь Василий, услышав это приглашение, низко поклонился и сказал:
— Чтой-то, царевич, несуразное ты сказал. Ты ли страшен! Да ты всё равно, что ангел небесный!
— Оставь, — махнул рукою Фёдор, — надоели мне хвалы.
— Да я и не хвалю тебя, а говорю, что думаю. Прости, ежели что не по сердцу сказал! Приказывай, какую тебе службу сослужить…
— И ничего я приказывать не буду, а прошу. Вот садись-ка ты против меня на лавку, побеседуем. О себе мне расскажи! Ты ведь на воле живёшь, всякое видаешь, а я здесь — всё равно, что Божья птичка в клетке. Садись!
Князь Василий присел.
XL
ВОРВАВШАЯСЯ ЖИЗНЬ
есколько времени они молчали, смущённо переглядываясь друг с другом. Агадар-Ковранский, несмотря на всю дикость своей натуры, просто ополоумел от мысли, что сидит, как равный с равным, с наследником московского престола. В первый раз он так близко видел царевича Фёдора и никогда не воображал, чтобы будущий царь мог быть таким вот, как этот болезненный, с тонкими, женственными чертами лица юноша, столь кротко, без тени какого бы то ни было презрения смотревший на него. Эта нежная красота и кротость никак не вязались с представлениями князя Василия о царе-государе, который, по его мнению, должен был быть и ростом велик, и голосом груб, и на речи дерзок, дабы было в том хотя какое-нибудь отличие между ним и его червяками-подвластными.
Фёдор же, напротив того, смотрел на князя Василия с великим любопытством. Ведь он крайне мало видал людей, и ему казалось, что все те люди, которые находились вне стен дворца и кремля, — совсем другие люди, особливые от тех, которых он видит постоянно вокруг себя. Поэтому-то новый человек возбуждал в нём жгучее любопытство.
Так смущённо, не зная, о чём заговорить, молчали они несколько времени.
— Ну, что ж ты ничего не говоришь, милый? — ласково спросил Фёдор. — Ты не бойся, скажи что-нибудь!.. Как вы там живете, про весёлости ваши расскажи… Я ведь здесь в четырёх стенах-то постоянно сидючи, как есть ничего не знаю! — и он даже засмеялся, вспомнив, как часто он воображал себя птичкою малой, запертой в раззолоченную клетку.
Этот смех рассеял смущение князя Агадар-Ковранского. Он опомнился и быстро сообразил, что наступает тот момент, о котором до этого часто-часто шли у них разговоры с иезуитом Кунцевичем. Для него не было сомнения, что эта неожиданная встреча с наследником престола устроена его чёрным другом. Отец Кунцевич часто брал его, князя Василия, с собой, когда отправлялся к Симеону Полоцкому на потайные свидания со своим пациентом-царевичем. Но, должно быть, всё не выпадало ему свести молодых людей так, чтобы они могли очутиться с глазу на глаз и поговорить о разных разностях, позабыв о различии своего положения. Едва только вспомнил обо всём этом князь Василий, как к нему опять возвратилась его обычная дерзость.
— Эх, государь ты наш, свет-царевич! — воскликнул он со своей обычной пылкостью. — Тоже нашёл кого о весёлостях расспрашивать!.. Весёлости! Тоска-злодейка так вот и гложет сердце молодецкое, горе неизбывное давит, а ты — весёлости.
— Ну расскажи о своём горе! Нам, царям, и ваше горе точно так же, как и весёлости, неведомо. Послушаю я, какое на земле горе бывает; такое ли оно, как царское.
— Да нешто вы-то, цари, тоже его знаете? — спросил князь Василий. — Вот уж чему я не поверил бы! У царей да горе!..
— А то нет, что ли? — потупился царевич. — Вон батюшка мой помирает; нешто это — не горе. Нарышкины с Милославскими грызутся — опять-таки горе. Мачеха и не глядит на нас, пасынков и падчериц. За братцем Иванушкой не доглядели — и он чуть у печки не сжёгся. Боярину Матвееву комедийное действо поставить как следует не удаётся. Слышь ты, лицедеи его хмельной браги много выпили, и двух архангелов батогами отодрать пришлось. Всё это печалит, спокою лишает… Разве это — не горе?
Князь Василий ничего не ответил. Он вряд ли даже слушал царевича, обдумывая в это время свой ответ.
— Ну вот видишь, — уже настойчиво продолжал говорить Фёдор, — я тебе всё по душе сказал, так и ты не таись. Скажи, какое у тебя горе. Ты не бойся, я никому не скажу, а ежели что смогу, так и посодействую, шепну кому-нибудь там. Может быть, и удастся твоё горе в радость обратить.
— Эх, коли так, не буду молчать! — воскликнул Агадар-Ковранский. — Видно, Бог меня вспомнил и с тобою, царевич, свёл. Ну, коли так, слушай! Скажи мне откровенно: ты любил кого-нибудь? Или ещё не пришла твоя пора, молчит твоё сердце?
Фёдор удивлённо посмотрел на собеседника.
— А как же не любить-то? — сказал он. — Вот ты какой чудной! О чём спрашиваешь!.. Да разве есть на белом свете Божием человек, который любви не знал бы? Мы, цари, хотя и помазанники Божии, а всё-таки человеки, и, как говорит учитель наш, инок Симеон, и нам ничто человеческое не чуждо.
— Ну так ты, стало быть, знаешь, о чём будет речь моя, — проговорил князь Василий. — Коли ты любил уже, так и горе моё поймёшь.
— Да-да, — радостно закивал головою царевич. — Пойму, беспременно пойму. Говори только, да поподробнее говори!
— Ну, слушай, царевич! Нет больнее недуга, как любовь. Недавно меня медведь чуть было не заломал, потом такая лихоманка с горячкой привязалась, что я Бог весть сколько недель меж жизнью и смертью валялся. Спасибо вон тому лекарю, к которому и ты ходишь; только он меня и выправил, а кабы не он — лежать бы мне под курганом с крестом. Только не на радость мне была поправка. Как выправился я, так и почуял, что новый недуг мною владеет, и куда он горше, чем тот, который меня в могилу тянул. Эх, царевич, царевич!.. Коли ты тем недугом уже болел, так знаешь сам, что недужному-то и Божий свет не мил, а солнышко на небе не светит, а темь гонит, и лакомый хлеба кусок в глотку не идёт, и не любо ничто, что недавно ещё так мило было, — ни утехи лихие молодецкие, охота псовая или соколиная, ни пиры-попойки весёлые, ни песни в душу льющиеся, ничего, ничего!.. Ходишь, как в воду опущенный, тоскуешь, как зверь лесной, насмерть раненный!.. Всё не мило, всё противно, ни на что бы не глядел. Томишься, терзаешься, места себе не находишь, на каждого человека, как на врага себе, глядишь… Куда ни кинешься — вместо отрады да покоя муку себе находишь. А душа-то так и мятётся, так и рвётся; всё так тебя и тянет куда-то, а куда — и сам не знаешь… Вот она, любовь-то, свет-царевич наш, надежда милостивая!
Всё это было произнесено Агадар-Ковранским быстро, с большим повышением голоса; видно было, что порыв охватил его и что он не столько говорит со своим царственным собеседником, сколько самому себе высказывает мучившие его сокровенные думы. Он даже не видел, как раза два в приотворенную дверь выглядывала голова иезуита Кунцевича. Хитрый интриган, устроивший это свидание, не пропустил ни одного слова в разговоре молодых людей.
Фёдор внимательно слушал всё то, что говорил Агадар-Ковранский. Порыв, овладевший буйным князем, захватывал собою и нежную душу юного царевича.
XLI
ИСТОМНАЯ НОЧЬ
аревич открыл окно, и ему прямо в лицо пахнуло ароматами благоуханной ночи. Было уже темновато, чувствовалось близкое наступление осени, но было тепло и тихо. Тишина подействовала умиротворяюще на разволновавшегося царевича. Он стоял, облокотившись на подоконник, и жадно вдыхал лившиеся к нему ароматы. Мысли о всеисцеляющей смерти сами собою отошли от него; около него вились роем думы о жизни. И вдруг царевичу стало грустно именно от этих дум.