Так приехал в свой срок и ко мне обнинский оперативник — «куратор», который мне в Калуге не обещал легкой жизни. Разница была в том, что шел уже 1986 год, уже вывезли до окончания срока из ссылки Юрия Орлова, обменяли Толю Щаранского, да и все мы понимали, что надвигаются серьезные перемены. Недавно был отправлен в Казанскую больницу Иосиф Бегун и мы считали, что и с ним ведутся какие-то переговоры. Через много лет он мне сказал, что никаких переговоров не было — его просто приводили в нормальное состояние после длительной голодовки. Но со мной какие-то переговоры начались. Правда, сперва «куратор» удивился, что я так и не рассказал ни стукачам, ни тюремным гэбистам, как неудачно он вел у меня обыски. Оказалось, все эти годы он ждал неприятностей. Потом — тому, что тюремные гэбисты каждые полгода посылали ему отчеты (как и полагалось) о разговорах со мной, но я ни разу с ними не говорил — ни Калсанов, ни Толстопятов с формально-тюремной точки зрения были никто, к администрации не относились и я вполне имел на это право. Все «беседы» они вынуждены были выдумывать, что несколько ухудшало отношения, но мне было всё равно. Объяснять «куратору», что кому-то рассказывать о его безуспешных обысках в моем боровском доме значило бы хоть в какой-то степени участвовать в играх КГБ, а мне это было противно до отвращения, я не стал, пожал плечами, но, видимо, все это было написано у меня на лице и он опять повторил вопрос, который я много раз от разных следователей и тюремщиков слышал:
- Почему вы нас, Григорьянц, за людей не считаете?
Потом «куратор» завел длинный монолог о том, что в газетах мало что пишут, я даже не представляю себе, какие идут перемены в стране. Что мои знакомые теперь стали главными редакторами журналов и я бы мог принять активное участие в перестройке, которая идет.
Вы даже не представляете, какие грандиозные осуществляются планы.
Я довольно равнодушно ответил, что не вижу возможности заниматься тем, что мне непонятно, и в компании с людьми, которых не знаю. «Куратор» разочарованно сказал:
- Я вижу, Григорьянц, вы совсем не изменились, на вас, как и раньше, не действуют разумные доводы.
На этом мы и расстались. С Марком Морозовым уже не в первый раз в казанской больнице, и вели какие-то переговоры. В этот раз его привезли из Казани недели через три после очередного лечения и разговоров и поместили в соседнюю с моей камеру.
Я к этому времени оказался вместе с еще одним, кроме Должикова китайским шпионом в Чистополе — Бобыльковым. Бобыльков был существенно старше — лет сорока — небольшого роста и весь как бы литой. Очень страдал от отсутствия женщин, много о своих подругах рассказывал, казался человеком очень жизнерадостным, компанейским, разговорчивым, любил все китайское, но умел говорить так, что за месяц я так и не понял в чем конкретно его обвиняли. Было очевидно, что он не один раз переходил с какими-то заданиями китайскую границу. Это была довольно редкая ситуация для политической тюрьмы. Если в уголовных тюрьмах и лагерях люди зачастую не любят говорить, за что они посажены, и уж всегда преуменьшают любую свою вину, то с политзаключенными все совсем наоборот. За редким исключением у них были совершенно ничтожные дела, раскрученные следователями и превращенные в государственные преступления, и человек, помимо своей воли названный опасным врагом советской власти, одним из самых серьезных преступников в Советском Союзе, чаще всего уже и сам предавал совершенно несоразмерное сути дела значение своему проступку — а иногда и проступка никакого не было. И как правило охотно рассказывал, а нередко и с преувеличениями, о том, за что был арестован. Уж очень обидно было и сознавать и говорить из-за каких, чаще всего — пустяков, была искалечена его жизнь. Но Бобыльков был совсем не таким. Вопрос о том за что был арестован, очень ловко уводил в сторону. Из этого можно было заключить, что в отличие от Должикова он и впрямь успел что-то сделать, и дело его было достаточно серьезным. Миша Ривкин, который был вместе с Бобыльковым в Барашиво, рассказывал как Бобыльков, видимо единственный за всю историю политических зон предпринял совершенно беспримерный по своей смелости и некоторой авантюристичности замысел — побег из колонии. Видимо он уже не один раз нелегально жил в Советском Союзе и считал, что опять сможет устроиться. Но, к сожалению, был найден, возвращен в зону и чудовищно, до полусмерти избит. После этого его, видимо, и прислали в Чистопольскую тюрьму, где охрана была еще более жесткой.
Из соседней камеры, где находился откровенно презираемый Бобыльковым Саша Должиков, а с ним Валера Сендеров и Марк Морозов, дня через три по обыкновению всех повели на прогулку. Одно из нововведений перестройки состояло в том, что выводили не просто в разные дворики на крыше тюрьмы, но и поочередно камеры, чтобы на прогулке не было одновременно двух «политических» и нельзя было хоть что-то обсудить или перебросить записку. Вывели часов в одиннадцать нас, в двенадцать я слышал, как повели соседей. Марк сказался нездоровым и остался в камере. Когда они вернулись, мы услышали какой-то шум, суету, вскоре Валера мне через стену или туалет сказал, что Марка они застали висящим в петле на окне, но еще живым, его сняли и уложили на шконку. Это была уже, кажется, третья его попытка самоубийства — дважды его успевали (а некоторые полагали, что он сам так подгадывал) вынуть из петли в штрафных изоляторах в пермской зоне. Часа через два пришел врач, измерил давление, Марк сказал, что принял снотворное и засыпал, но был жив. Никто не обратил внимания на пустой пузырек из-под таблеток на тумбочке возле Марка, хотя было известно, что он не только получал сильнодействующие лекарства, но и не всегда их принимал, а накапливал. Из больницы можно было привезти и стеклянный пузырек. Мне там в бандероли приняли и передали десяток шведских лезвий для безопасной бритвы. Марк уже хрипел, Сендеров еще раз добился прихода врача. Альмиев посмотрел, махнул рукой и ушел, ничем не желая помочь. Морозов хрипел, умирал до глубокой ночи. Утром оказалось, что он уже похолодел. Может быть, его подтолкнули к самоубийству в Казани (как меня в Калуге - «а вы опять объявите голодовку»). Может быть, никто его не подталкивал, но было очевидно, что он им очень надоел и Марку вполне сознательно не оказали никакой помощи и дали умереть. Руки у них уже были развязаны. КГБ привело к власти Горбачева, в отношении политзаключенных строились новаторские планы, и Морозов был им просто не нужен.
Меня за беспокойную реакцию на смерть Марка опять перевели на полгода на строгий режим (это тюремный вариант лагерного штрафного изолятора — пониженная норма питания, невозможность купить что-то из продуктов в ларьке, сокращенная прогулка, отсутствие свиданий, бандеролей), Мишу Ривкина — за однодневную голодовку протеста — в карцер, и я попал в камеру к Янису Баркансу, который тоже был на строгом режиме.
Его убивали у меня на глазах очень спокойно и методично. Это был молодой латыш, лет двадцати пяти. Однажды он понял, что жизнь в Советском Союзе ему не нравится, и решил нелегально перейти границу с Финляндией. Нашел карту, наметил дорогу, уговорил приятеля бежать вместе с ним. Когда приехал в Выборг, вместо напарника его уже ждали гэбисты. Получил три года по ст. 190-I и попал в уголовную зону на окраине Риги. Кто-то из начальства посчитал, что он обязательно должен во всем покаяться. Янис каяться не желал, повышенную для него производственную норму не выполнял и оказался в лагерном ШИЗО. Там, как и во многих советских тюрьмах, была своя «пресс-хата», где садисты из числа зэков за премиальные пачки чая и другие мелкие подачки с удовольствием истязали тех, кого им подбрасывала администрация — с воспитательной, конечно, целью. Яниса недели две зверски избивали, истязали как могли, всю еду его, конечно, забирали, и в результате вместо покаяния в один из вечеров обнаружили, что он уже не дышит. Сообщили охране, и его тело вынесли в сарай, где уже была пара покойников из санчасти. Хотя была зима и Янис практически раздетый пролежал ночь в сарае, пришедший утром санитар обнаружил, что он еще жив. Решили, что отписываться из-за покойника слишком хлопотно и перенесли в больничку. Оказалось, что, кроме множества ран и кровоподтеков, у него сломаны ребра, повреждены легкие. Вскоре у Яниса начался туберкулезный процесс. Сперва его лечили в «системе МВД», потом он попал в какой-то санаторий, где из разговоров с соседями выяснилось, что любовь к советскому строю у него не возросла. По новому доносу прямо из туберкулезного санатория Янис опять был осужден, теперь уже по статье 70 УК и попал в одну из наших зон.