Кое-что о моей внешности Я был в юности – вылитый Лермонтов. Видно, так на него походил, что кричали мне – Лермонтов! Лермонтов! – на дорогах, где я проходил. Я был в том же, что Лермонтов, чине. Я усы отрастил на войне. Вероятно, по этой причине было сходство заметно вдвойне. Долго гнался за мной этот возглас. Но, на некий взойдя перевал, перешел я из возраста в возраст, возраст лермонтовский миновал. Я старел, я толстел, и с годами начинали друзья находить, что я стал походить на Бальзака, на Флобера я стал походить. Хоть и льстила мне видимость эта, но в моих уже зрелых летах понимал я, что сущность предмета может с внешностью быть не в ладах. И тщеславья – древнейшей религии – я поклонником не был, увы. Так что близкое сходство с великими не вскружило моей головы. Но как горькая память о юности, о друзьях, о любви, о войне, все звучит это – Лермонтов! Лермонтов! – где-то в самой моей глубине. Смерть Я давно знаю, что, когда умирают люди и земля принимает грешные их тела, ничего не меняется в мире – другие люди продолжают вершить свои будничные дела. Они так же завтракают. Ссорятся. Обнимаются. Идут за покупками. Целуются на мостах. В бане моются. На собраньях маются. Мир не рушится. Все на своих местах. И все-таки каждый раз я чувствую – рушится. В короткий миг особой той тишины небо рушится. Земля рушится. И только не видно этого со стороны. Ночью, за письменным столом О сообщничество карандаша и бумаги! Ты подобно содружеству путника и дороги. А точнее – содружеству воина и равнины, где под хрупким снегом хитрые скрыты мины. О содружество карандаша и бумаги! Ты причина множества всевозможных последствий – величайших бедствий, дьявольских наваждений, человеческих озарений и заблуждений. О содружество карандаша и бумаги! Вот сидит человек. Что, безумец, берет он в руки! Достает он пакетик с лезвием безопасным, и оно становится с этой поры опасным. Он опасным лезвием свой карандашик чинит. Он любовно над ним склоняется. Он колдует. Построгает слегка, пыльцу аккуратно сдует, и опять строгает, и дует, и снова чинит. Вот он в сторону отодвинул листок со стружкой. Придвигает поближе листик бумаги писчей. Тут не думай его отвлечь ни пивною кружкой, ни вином, ни женщиной, ни отборной пищей. Он исполнен сейчас решимости и отваги – ни о чем таком разговаривать он не будет. Вот его карандаш коснулся уже бумаги. Что-то будет сегодня ночью. О, что-то будет! Элегия
Тихо. Сумерки. Бабье лето. Четкий, частый, щемящий звук – будто дерево рубят где-то. Я засыпаю под этот звук. Сон происходит в минувшем веке. Звук этот слышится век назад. Ходят веселые дровосеки, рубят, рубят вишневый сад. У них особые на то виды. Им смешны витающие в облаках. Они аккуратны. Они деловиты. У них подковки на сапогах. Они идут, приминая травы. Они топорами облечены. Я знаю – они, дровосеки, правы. Эти деревья обречены. Но птица вскрикнула, ветка хрустнула, и в медленном угасанье дня что-то вдруг старомодно грустное, как дождь, пронизывает меня. Ну, полно, мне-то что быть в обиде! Я посторонний. Я ни при чем. Рубите вишневый сад! Рубите! Он исторически обречен. Вздор – сантименты! Они тут лишни. А ну, еще разик! Еще разок! …И снова снятся мне вишни, вишни, красный-красный вишневый сок. «Мучительно хочется рисовать…» Мучительно хочется рисовать. Повсюду тюбики рассовать. О, поющее, как свирель, название – акварель! Белые вижу во сне листы. Как чисты они! Как пусты! И я рисую на них лицо на тоненьких двух ногах. Оно насмешливо щурит глаз: – Ну, полно, ты ведь не рисовал! – Да, знаю, было – не рисковал, а вот захотел рискнуть. – И кисточку я опустил в стакан. Всю ночь стояла она в воде, а утром, этак часам к шести, вдруг начала расти. Пустила корни она, а там – набухли почки на ней, а там – раскинуло веточки над водой веселое деревцо. И толстые тюбики стали в круг, и начался танец, и это был танец маленьких дикарей из племени Акварель. Трубила розовая труба. Зеленый буйствовал барабан. Нес оранжевый человек солнце на голове. Дальше форменный был содом. Хлопал ставнями синий дом. Лошадь, красная, как пожар, по черной неслась траве. Но тут шагнуло под деревцо все то же действующее лицо, лицо страдающее – лицо на тоненьких двух ногах. Оно вскричало: – Порочный круг! Меня нарочно лишили рук, и я не вынесу этих мук, и я покончу с собой!.. А мне так хочется рисовать. Я буду пробовать, рисковать, и я спасу тебя, о лицо на тоненьких двух ногах! На верхней веточке деревца я нарисую тебе скворца и дам тебе четыре руки, и ты поймаешь его! |