Любовь, любовь... Тот поляк, у коего Кристоф находится в услужении, кажется, тоже поражён сим прекрасным недугом. Очень уж настойчиво он распространяет и подпитывает слух, будто везёт какие-то важные для Польши архивы. Расчёт простой: ныне ни одна каналья не позарится на бумаги. А между тем мне однажды довелось увидеть, как из-за шторки в окне кареты выглянуло прехорошенькое женское личико. О, благословенна канцелярия, оставляющая после себя такие архивы!.. Блажен страж, сдувающий с этих архивов пыль!.. Без колебаний я мог бы указать вокруг себя с десяток отчаянных молодых людей, способных даже в теперешних, не располагающих к нежным чувствам, условиях увлечься этой юной дамой или хотя бы взволноваться её присутствием (мне не хочется говорить о насилии над женщинами, какое творилось с первых дней кампании и творится до сих пор; однако для полноты картины вынужден сказать, что есть среди нас немало охотников позабавиться с женской натурой, за забаву ту предварительно не заплатив — ни деньгами, ни услугами, ни даже сколько-нибудь заметным уважением, и не предваряя свои плотские наскоки длительным ухаживанием; несчастные беженцы!., и холод не стал насильникам помехой, напротив: к похоти прибавился ещё один стимул — возможность погреться женщиной). Сказанный господин не напрасно прячет девицу за семью печатями; бывают времена, когда лучше поворачивать перстни камнем внутрь, к ладони, — тем вернее сохранишь пальцы, а может, и саму голову.
Дорогобуж, 25 октября
Хартвик и де Де где-то по случаю раздобыли для меня дамское седло. Я пересаживаюсь на коня почти уверенный, что обморок и на сей раз подкосит меня. Но опасения напрасны: минута проходит за минутой, а его величество свищ и не думает капризничать, хотя припухлость колена не спала и даже через рейтузы хорошо видна. Скоро обоз останется далеко позади.
Теперь, когда я получил возможность самостоятельного передвижения и, обгоняя обоз за обозом, полк за полком, увидел как бы всю армию целиком, совершенно убедился — представлять наше постыдное, равнозначное разгрому бегство манёвром может либо человек, неспособный признавать собственные поражения, либо человек, ничего не смыслящий в военном деле. Поскольку второе отпадает, остаётся первое. Дисциплины нет и в помине. Мы уже не армия, мы толпа — растерянная и неуправляемая. Об опрятности солдат, об их достойном внешнем виде не может вестись и речи: они грязны, одеты во что попало — и в гражданское, и даже в женское платье, — они заросли бородами, многие, кажется, завшивлены. Солдаты голодны и злы. Драки между ними давно никого не волнуют, ибо никого не волнуют явления и пострашнее: мы вынуждены оставлять на дороге раненых (карет и телег сколько угодно, но остро не хватает лошадей); раненые взывают о помощи, они рыдают, они умоляют не бросать их, но мы уходим, стараясь не думать о том, что станется с этими несчастными через сутки-двое...
Выпал первый снег и растаял. Холод, что до сих пор доставлял нам немалые неудобства и который мы кляли, теперь кажется нам мягким; в соединении с сыростью холод стал пронзительным, и мы уже не знаем, куда от него деваться. Чтобы совсем не закоченеть, я схожу на землю и, придерживаясь за холку лошади, пытаюсь идти. Первые шаги мне даются с трудом, но — даются. И это несколько обнадёживает. Вероятнее всего, сказывается действие холода: боль притупилась и не доводит меня до обморочного состояния. Спустя час я иду наравне со всеми и только слегка прихрамываю. Конечно, если б не лошадь, я бы не был таким ходким. Хартвик и де Де рядом. Они настоящие друзья.
28 октября
Меня уже не радует гроздь рябины под шапочкой снега, а если и радует, то только потому, что ягоды можно съесть. Голод становится невыносимым. Воспоминания об Изольде не приносят удовольствия, но наводят тоску; как бы я до сих пор ни крепился, а должен признаться: её замужество больно задело меня. И хотя в наших отношениях этот её брак ничего не может изменить, она всего-то поменяла одного старика на другого, у меня ощущение, будто я потерял будущее...
Ночь. Сплошная ночь. И в душе, и вокруг. Мы уже идём и ночами. Я опять отстаю. Последний снегопад навалил сугробов. Мне, хромому, с несгибающимся коленом трудно преодолевать их. Временами я сажусь на лошадь и немного еду трусцой. Но всё равно своих не догоняю. Лошадь выбивается из сил: мне иногда кажется, что если она вдруг, поскользнувшись, упадёт, то уж больше и не поднимется. Хартвик и де Де, отстав от полка, поджидают меня. Пытаются подбадривать, но я вижу их мрачные лица и понимаю, с каким трудом им даётся этот нарочито бодрый тон. У меня комок подкатывает к горлу, и я молчу, чтобы не выдать себя, не произнести слова благодарности навзрыд.
Мы втроём уже не стремимся нагнать полк. У нас, как, впрочем, и у всех остальных, одна надежда — скоро Смоленск, где нас ждут и припасы еды, и тепло, и передышка. Кажется, отними эту последнюю надежду — и половина нашей армии прекратит борьбу за выживание. Мы за каждым поворотом дороги ищем глазами Смоленск, мы разминаем промерзшие, будто деревянные, пальцы, чтобы покрепче схватить чашку с супом, какую нам должны предложить, но Смоленска всё нет, и мы уж готовы от голода эти свои пальцы грызть, как, говорят, уже кто-то и делал... Ночь, ночь. Дорога заснеженная, обледеневшая, кое-где освещена пламенем костров. Солдаты жгут телеги и кареты, ибо нет сил тащить из леса валежник и хворост.
Близ Смоленска, 30 октября
Вот наконец и Смоленск. К сожалению, он не стал краше за те три месяца, что мы его не видели. Несколько убогих деревянных сооружений, поставленных наспех для гарнизона, да множество палаток, раскинутых на старых пожарищах, — это весь красавец-город. Чашка супа, которая мне досталась, которая грезилась мне целую вечность, оказалась не более чем чашкой тёплой воды с единственной плавающей в ней достопримечательностью — подгнившей картофелиной величиной с куриное яйцо. Но я рад и этому, ибо подозреваю — даже такой баланды хватит не всем. Мы отдыхаем в Смоленске пару дней. Наша «зимняя квартира» представляет собой угол из двух сохранившихся каменных стен, завешанный задубевшими на морозе конскими шкурами. Нам на головы не падает снег, нам в лицо не бьёт ветер — и ладно, остальное как-нибудь стерпим.
Почти невозможно достать что-либо из фуража. Бедные лошади выбивают из-под снега комья мёрзлой земли, выщипывают редкие травинки. Долго они не протянут. Хартвик притащил вчера охапку соломы — выпросил у земляка-нормандца, а четверо доведённых до отчаяния алеманов-колбасников, коим, я знаю точно, не посчастливилось даже заглянуть в котёл с супом и негде было разжиться фуражом, едва не отняли у нас и это. Мы дрались геройски и не посрамили Францию. Немцы убрались ни с чем.
1 ноября
Мы покидаем Смоленск с той мыслью, что не столько отдохнули в нём, сколько потеряли время. Как уж было не раз в начале кампании, мы дали русским возможность подтянуться, перегруппироваться. Уверен, скоро мы почувствуем их свежие силы.
Что за бездарное бегство с распущенным, горделиво задранным хвостом! Наши военачальники никогда так не напоминали мне павлинов, как сегодня... А порой мне кажется, что император намеренно создаёт нам невыносимые трудности; как будто он задался целью оставить на этой проклятой дороге всех свидетелей своего поражения. Впрочем, последнее — только мои домыслы; изнурённый недоеданием, смертельно уставший, потерявший веру во всё и вся, я могу и ошибаться в оценках; быть может, на сытый желудок я усмотрел бы в отступлении Бонапарта проявление гениальности, а распущенный павлиний хвост вполне логично принял бы за жизненно необходимое запугивание врага. Но, увы, мне, человеку, не чуждому высоких устремлений, видящему смысл земного бытия в преобладании духовного над плотским, ищущему совершенств во всеобщем несовершенстве, всё ещё грезится чашка супа, и моё плотское преобладает столь уверенно, что во мне остаётся всё меньше человека и появляется всё больше зверя, — и мир я сегодня вижу в безрадостных тонах...