Не могу я описать с достоверностью и сражение под Малоярославцем и в стенах оного, так как не участвовал в нём по причине недомогания (время от времени у меня открывается свищ в плохо залеченной ране, и колено как будто горит, и голень отнимается, шенкель[52] не чувствует коня, голова кружится от боли, и тогда я не могу удержаться в седле — потому состою теперь больше при обозе, на попечении маркитантов, и в атаку не хожу; прежде меня оскорбляло бы это обозно-обузное положение и бездарное времяпрепровождение, но сейчас, когда в мыслях моих прояснилось и уж составилось особое мнение о нашей войне, я даже доволен). Мы и здесь как будто победили, но плодами этой победы воспользоваться не смогли, ибо русские, открыв под нашим нажимом одну дверь, тут же наглухо закрыли другую. И опять, в который уже раз за последнее время, перед нами встаёт вопрос: что же то за победа, когда мы, победители, не добиваемся плодов и обретаемся голодны и босы, а побеждённый, посмеиваясь, приглашает нас продолжить войну в выгодных ему обстоятельствах? Где это видано, чтоб побеждённый правил бал?.. Но и такая победа, кажется, будет последней: силы наши на пределе, и если порох в пороховницах ещё остался, то с картечью полный schlecht, то есть мы при дёснах, но беззубы, — при Малоярославце наши заряжали пушки российскими медными пятаками. Представляю, каково было изумление русских, когда они увидели, что за картечь косит их ряды!
Писано в дороге, в обозе, близ Вереи.
15 октября
Мы отступаем по Старой Смоленской дороге и пытаемся изображать, будто делаем это по своему горячему желанию, хотя и последней шлюхе из обоза известно, что нас не пустили на Калугу, не пустили в цветущую малороссийскую провинцию. Мы маскируем отступление под нормальное, загодя спланированное продолжение кампании. В ход идут разные средства: от нарочито горделивой осанки офицеров и неспешной поступи солдат (и это когда горят пятки) до шумных вылазок под развёрнутыми знамёнами и до заверений императора, что русская кампания — это двух-трёхлетняя кампания, и что война только начинается. Однако очень уж докучают нам отряды русских казаков, и мы «в зените славы и силы», «на первом году кампании» ничего не можем поделать с ними; казаки расправляются с обозами, не обращая внимания на горделивую осанку офицеров, и десятками, и сотнями уводят наших солдат в плен. Хотелось бы мне сейчас заглянуть в глаза Бонапарту.
Изредка, приотстав от полка, меня навещают де Де и Хартвик. Делать это им всё трудней, ибо обоз за полком не поспевает и расстояние между последними неуклонно растёт. Друзья уговаривают меня превозмочь боль и сесть в седло. Я превозмогаю боль, но, не проехав и четверти лье, теряю сознание; я не догоню полк. А друзья, знаю, из-за своих продолжительных отлучек могут угодить в список дезертиров... Мы беседуем о том о сём: де Де считает, что новых крупных сражений не будет, по крайней мере, по инициативе россиян; де Де говорит, что, кажется, понимает ход мыслей Кутузова, который не находит ни смысла, ни выгоды в пролитии новой крови, и русской, и французской; это пролитие было бы на руку лишь англичанам — чтобы Франция и Россия ослабли; Кутузову должно быть выгодно, чтобы Бонапарт ещё оставался в Европе и присутствием своим угнетал презренный Альбион, так стремящийся к лидерству; де Де говорит, что Кутузов — очень тонкий политик и ведёт свою игру независимо от царя, держа государя за дурака, а англичане, сумев договориться с царём, никак не подберут ключика к фельдмаршалу и оттого бесятся... Хартвик согласен с де Де: сумел же Кутузов заключить мир с Турцией в столь неподходящий для Франции момент. Доводы де Де и мне кажутся убедительными. Кутузов — хитрая лиса. И мы ещё от него натерпимся.
Гжатск. 19 октября
Трудности идут нам на пользу. Мы умнеем с каждым днём и видим окружающее несколько иначе, нежели два-три месяца назад. Никто из нас давно не питает к неприятелю презрения, чего я не могу сказать о ненависти. Зато все мы стали весьма невысокого мнения о своих командирах. И поделом нам!.. А Россия — вот она, перед глазами, необъятная равнинная страна, которую, даже усеяв костьми, кажется, невозможно ни захватить, ни поколебать (а мы — всего лишь выводок мышей, вообразивших себя титанами и вознамерившихся разбить мельничный жёрнов). Как только я открыл в себе симпатии к России, я стал внимательнее присматриваться к ней, хотя руины не лучшее представительство страны. При всей необразованности, дикости основной массы народа, Россия может, однако, претендовать на звание весьма просвещённой державы. В этом смысле примечательно, например, следующее: в каком-нибудь, никому не известном, захолустном Можайске или Боровске, разрушенном нами до основания, французская литература оказалась представленной не хуже, чем в самом Париже, — Мольер и Дидро, Лафонтен и Расин, Вольтер, Бомарше... Я не могу ненавидеть народ, так почитающий французские книги, я не могу увидеть врага в русском дворянине, усвоившем французский язык прежде родного. В разрушенных русских городах я вижу повсюду осколки французской культуры, и (поразительно!) мне кажется, что в России дала трещину и раскололась не столько Россия, сколько сама Франция.
С каждым переходом мы испытываем всё большие трудности. Проклятие и кара Господня — падеж лошадей. Дорога загромождена брошенными повозками. Ценности, увезённые из Москвы, сокровища, коими уже никто не дорожит и не соблазняется, лежат по обочинам. Обычное для последних дней явление — за неимением котлов, солдаты варят конину в золотых чеканных чашах; спят, расстелив на земле персидские ковры, которым цены нет, или используют эти ковры, сооружая навесы от дождя; редчайшие книги идут на растопку; кое-кто из обозных занят выковыриванием индийских рубинов и сапфиров из окладов икон, сами оклады, вдруг потерявшие в цене, безжалостно выкидываются — они или занимают чересчур много места, или очень тяжелы. Благо, мне нечего бросать, ибо самое тяжёлое, что я несу, — мои скорби, и от них так легко не отделаешься, а из прочего — всего ничего, черепаховые шахматы, не столько похищенные в Москве, сколько спасённые из огня (перед гобой, отец, эта оговорка должна меня оправдать, я никогда не был мародёром), они изящны, миниатюрны. Мысль о том, что вы с дядюшкой Полем будете проводить за сими шахматами досуг, греет меня.
Всё более ощутимым становится голод. Говорят, сегодня сыт лишь тот, кто поближе к императору, тот, чью преданность император видит и на чьи штыки полагается; в основном — это гвардия. Многие из нас, отставших и уж тысячу раз проклявших Бонапарта, тоже были бы преданны ему, если б не были так голодны. А те из нас, кто ещё хранит верность присяге, хранят эту верность лишь оттого, что им некуда деваться, — русские обложили нас с трёх сторон и жмут, не дают передышки. Говорят, в Смоленске нас ожидают припасы еды. Боже, дотянуть бы до Смоленска! А пока спасаемся кониной...
Близ Вязьмы, 21 октября
Почти беспрерывно мы слышим отголоски арьергардных боев. Это Даву обеспечивает наш отход. Вестовые, то и дело проскакивающие мимо нас, говорят, что Даву сражается, как лев. Мы молимся на него, мы восхищаемся его мужеством. При случае я скажу друзьям, что и библейский Самсон, и мифологический Геракл, и Тристан, и легендарный Роланд фигуры не вымышленные — у всякой нации в своё время появляются герои, истинные исполины духа.
Таков и наш нынешний Даву.
Теперь об отголоске совсем иных событий; так неожиданно поворачивается планида любви... Ещё возле Гжатска к нашему обозу прибился некий поляк, едва не угодивший в плен к казакам, — человек весьма болезненного вида (а сейчас, надо признаться, у всех у нас вид нездоровый), поведения нервического, с поступками, на нормальный разум необъяснимыми — ему вдруг столь понадобилось свести с нами приятельство, что он не пожалел мешка отменных сухарей. А при поляке сем были карета и двое слуг. По правде говоря, за всеми впечатлениями последнего времени меня нисколько не заинтересовал какой-то случайный попутчик, тем более не обратил я внимания на его слуг. Но сегодня меня как огнём обожгло: в одном из поляков я внезапно узнаю Кристофа (Кшиштофа), того самого, что некогда служил в доме Бинчаков и преподлейшим образом подглядывал за нами с пани Изольдой через замочную скважину. Занесла же его нелёгкая в Московию!.. Кристоф, конечно, очень изменился — отпустил бородку, возмужал, однако глаза его до сих пор не переменили своего виновато-плутоватого лакейского выражения. За них-то моё внимание и зацепилось. Я надумался было вернуть Кристофу должок, задать за фискальство трёпку, но как тот уже служил другому господину, то, дабы не обижать сего последнего, я счёл необходимым простить его слугу, не в меру прыткого и лёгкого на язычок. Однако не переговорить с Кристофом не мог. Он не сразу узнал меня, долго вглядывался, чесал затылок, а когда узнал, то не сильно испугался — должно, и он, пройдоха, отлично понимал, почему я сразу не ухватил его за ухо. И разговор со мной порывался вести на равных (ох уж, эти лакеи!), но быстро одумался и переменил тон, когда увидел, как вздрогнула непроизвольно моя рука. А вот и собственно отголосок: пани Изольда вышла замуж. За Кошиньского, богатея и сноба. Я видел его однажды в костёле: держится аристократом, однако аристократизм его — весь напоказ, как бы маска, к тому же, не очень мастерски разрисованная. Таковые «аристократы» причисляют себя к высшему обществу уж потому только, что выучили с десяток заумных слов, а также взяли за обыкновение посещать свой свинарник в домашних туфлях и нюхать при этом ароматическую соль (хоть, быть может, в детстве только тем и развлекались, что катались на свинье и, к месту сказать, тогда, вдыхая амбре свиных нечистот, не считали своё обоняние оскорблённым). Впрочем я рискую показаться пристрастным, строя не очень лестные предположения относительно почтенного господина. И ничто не берусь утверждать... Замечу только, что Кошиньский старше пани Изольды лет на тридцать. Кристоф считает, что для пани, для вдовы с разбитым горестным сердцем, это очень своевременная и удачная партия. Его последние слова я пропускаю мимо ушей. Не многого бы мы стоили, если бы прислушивались ко мнению жуликоватых лакеев. Эта неожиданная весть почему-то не сильно огорчила меня. Я подумал: женщина — есть женщина, она — как птица в небе, у неё свои дороги. И относиться к ней надо, как к птице: сегодня видишь — и ладно, любуйся, слушай трели, а улетела — не ищи. В сердце моём быстро созрело отношение к новому замужеству Изольды — сочувствие. Я бы, кажется, Изольду презирал, кабы знал наверняка, что она меня не любила.