Времени для размышлений имел, как всякий человек в дороге, — знай себе, погоняй мысль мыслью, мечтания воспоминаниями. И, понятное дело, все мысли Александра Модестовича, и воспоминания, и грёзы были об Ольге, которую знал, кажется, всего мгновение, а догонял, как будто, целую вечность — так долго, что уж начал и забывать. Аверьян Минич, человек неразговорчивый, по обыкновению молчал; ежели за день словечко вымолвит — и то хорошо. Себе на уме, никому не помеха! Зато Иван Черевичник вдруг разговорился: всё сетовал на свою неграмотность, на свой скудный разум. Приставал к барину с вопросами, часто наивными (хотя наивность эта происходила не от слабости ума, а от отсутствия образования), порой с явными поползновениями на глубокомыслие (и первый философ пришёл от сохи!), но в основном неглупые. Смущала Александра Модестовича лишь исключительная широта интересов Черевичника: от сюжетов библейской истории до секрета приготовления пороха, включая медицину, астрономию, механику, математику и иные дисциплины. Задаваемые вопросы убеждали Александра Модестовича, что в «скудном разуме» Черевичника не существует сколько-нибудь заметной системы или основы, на коей, как снег на ветках, должно задерживаться чистое знание, но в то же время разрозненных обрывков этого чистого знания и несвязанных начатков его было в голове у Черевичника тьма тем. День за днём всё спрашивал-выспрашивал Черевичник, а однажды вдруг и сам выдал размышление (связалось-таки что-то!) — и такое, что могло бы, по мнению Александра Модестовича, сделать честь и учёному мужу; о богатстве: что есть богатство? что есть ценность?.. Ценности есть преходящие и непреходящие; от рождения до смерти — разные ценности; меняется обстановка — меняются и ценности, а перед смертью — всё обесценивается, лишь остаётся ценным покой души. Так и не иначе!.. Лишь значительно позже Александр Модестович понял, что мысли о богатстве не случайно беспокоили невинный ум этого доброго человека. Что же до неграмотности Черевичника, коей тот сильно тяготился, то её надлежало бы поместить скорее среди плодов лености и нерасторопности самого Черевичника, нежели относить на счёт неблагородного его происхождения или несчастливо подобравшихся обстоятельств. Александр Модестович напомнил, что Черевичник — человек свободный, и со свободой своей волен поступать как ему заблагорассудится: можно бить баклуши, а можно и чему-нибудь поучиться. И поелику разговор об образовании зашёл нешуточный, то Александр Модестович поспешил подкрепить свои слова убедительным примером: один из профессоров Виленского университета, некто Матусевич, — выходец из государственных крестьян кость от кости; предки его на господ спину ломали, а он теперь чад господских научает уму-разуму!.. И закончил маленьким наставлением: кто желает прозреть — прозреет, кто потянется к свету — тому нет препон, не остановят его ни кандалы, ни рогатки; известно, доброму человеку — всякий опыт на пользу, а время для совершенствования — целая жизнь; кто же без царя в голове, тот и без копейки в кармане, и не при деле — человек пропащий...
Однако вернёмся к нашему повествованию.
После Смоленска сопротивление русских армий резко усилилось. Арьергардные бои почти не прекращались: денно и нощно было слышно, как на востоке громыхали пушки. Кроме арьергардных, произошли и крупные сражения при Валутиной Горе, у деревень Пневная Слобода, Михалевка, а также при селе Лужки и ещё во многих местах вблизи деревень и переправ, названий которым французы не знали. Потери с обеих сторон были огромные. Поля сражений, усеянные сотнями и сотнями бездыханных окровавленных тел, встречались обозу ежедневно: так, что многих они даже перестали впечатлять — ехали по трупам, грызли твёрдые русские сухари и от нечего делать городили всякий вздор (не иначе, обманывали себя, ибо, крути не крути, не было уже среди обозных былой безмятежности — нервничали, не могли скрыть тревоги в глазах; что ни день, множились слухи о нападавших на обозы крестьянах и всякого сброда; припомнили и старое прозвание сего разбоя — la petite guerre, то есть малая война).
При дороге стали находить раненых: сначала но одному, по двое, потом больше и больше — десятки, сотни. Русские, немцы, итальянцы, французы — они сползались к тракту со всей округи, с полей битв, где их бросили вчера, позавчера, неделю назад, не оказав простейшей помощи, не перевязав ран, — попросту, с лёгкой душой «не заметив». Эти несчастные в изорванных грязных мундирах, бледные, исхудавшие, с запавшими в орбиты воспалёнными глазами, с обнажёнными ранами, гноящимися и полными червей, — ползли, а кто мог, ковыляли на примитивных костылях на восток за обозами, поддерживая друг друга, помогая — русский французу, француз русскому. Цеплялись за повозки, умоляли обозных о помощи, просили доставить их к лекарям. У кого были деньги, совали их обозным в руки; самых богатых подбирали. Другие, кто покрепче духом, кому претило унижение, кто ещё питал какие-то надежды, продолжали ползти, являя собой страшное зрелище, оставляя на пыльной траве, на обочине бесконечные кровавые полосы, теряя лоскутья материи, коими пытались перевязывать раны, волоча за собой обессилевших умирающих товарищей. Были такие, что плакали в голос и проклинали всех и вся от унтера до генерала, от капрала до маршала. Иные стонали, мучимые нестерпимой болью, и, не находя облегчения и уж не ожидая ниоткуда подмоги, призывали к себе смерть — однако и смерть оказывалась глуха к их воплям. Кое-кто, смирившись с жалкой своей участью, презрев гордость и честь, пели лазаря, собирали подаяние.
Само собой, Александр Модестович, лекарь по призванию, человек добрый и совестливый, воспитанный в духе милосердия и любви, никак не мог остаться равнодушным к солдатам, находящемся в столь бедственном положении. Стоит ли удивляться, что, едва завидев протянутые к нему в мольбе руки, едва встретившись с полными страдания глазами, он тут же позабыл и думать о себе, о собственных невзгодах, ставших вдруг такими ничтожными, и не скоро уже вспомнил о цели своего путешествия?
Он спрыгнул с коня, нашарил в ранце, притороченном к седлу, корпию, и со сноровкой, обнаруживающей в нём не постороннего медицине человека, перевязал одного раненого, затем другого, третьего... Но невеликий запас корпии скоро вышел; пришлось порезать на длинные лоскуты подвернувшийся под руку офицерский суконный плащ. Перевязал ещё двоих раненых. Подумал: вот, не прошёл день впустую, помог пятерым. А как поднял голову, чтобы оглядеться, так и оторопел: докуда хватало глаз, стояли вокруг него, сидели или лежали солдаты и офицеры, нуждающиеся в услугах лекаря. Лица их — у кого чёрные от пороховой гари, у кого забрызганные кровью, а у кого белее мела от кровопотери или серые цинготные — все были обращены к нему, как листья деревьев к солнцу. Эти люди смотрели на Александра Модестовича с вновь вспыхнувшей надеждой, с мольбой, со слезами в глазах; зажимали сочащиеся раны грязными тряпицами, поддерживали друг друга... Александр Модестович оглянулся на дорогу; от своего обоза он безнадёжно отстал. Аверьян Минич и Черевичник в ожидании стояли поодаль. Двигались на восток свежие воинские части... А раненых между тем становилось всё больше. Это было как в кошмарном сне: они выползали из жита, из кустарников; рискуя попасть под колёса или оказаться насмерть затоптанными пролетающей кавалерией, они переползали с другой стороны тракта; они, казалось, вырастали прямо из земли. Кто посильнее, подтаскивали одного за другим умирающих или уже умерших, кричали друг другу: «Лекарь! Лекарь! Хирург пришёл! Слава Богу!..». Жуткий сон. Страшное, страшное поле — живое! Месиво стенающее, плачущее, копошащееся — кровавый исход безумной бойни, чудовищная кухня смерти. Тяжкий дух витал над этим полем, дух тлена, дух гниющих ран... Ждали, что скажет лекарь. Разведёт руками — вынесет приговор, возьмётся помочь — блеснёт подобно небесному светилу. Лекарь же ничего не сказал, достал бистурей: «Кто первый?» И возрадовались: зашумели, закричали на двунадесяти языцех. Ближе всех к нему стоял седоусый россиянин, артиллерист с обожжёнными руками. За всех пал Александру Модестовичу в ноги: