Не стоит уделять место для уловления этих явных противоречий – не стоит отчасти потому, что показания Ермоленко многим, и не большевикам, в то время показались малоценными. Так для рассмотрения секретных материалов о немецкой пропаганде, в Ставку был приглашен Бурцев. На него ни личность Ермоленки, ни его показания не произвели должного впечатления. Он допускал возможность, что показания Ермоленко были до некоторой степени подсказаны контрразведкой или частично подверглись соответственной обработке. «Отмежевывается» от Ермоленко и нач. воен. контрразведки в Петербурге Никитин, так как, кроме «голословных заявлений», он не дал ничего, все его показание осталось «неубедительным». «Больше того, – утверждает Никитин, – у нас даже не было досье Ермоленко. До июльского восстания его фамилию я слышал только раз от Переверзева, а подробные показания, данные им в штабе 6-й армии, я узнал от самого Ермоленко только после восстания, когда 8 июля мне его прислала Ставка». «Почему нам не сообщили раньше его показания? Как использовала Ставка самого Ермоленко? Мне неизвестно». «Я увидел, – рассказывает Никитин, – до смерти испуганного человека, который умолял его спрятать и отпустить. П.А. Александров (следователь) записал показания, а я его спрятал на несколько часов и отпустил. Пробыв в Петрограде не больше суток, он уехал в Сибирь». «Воспоминания» Никитина не всегда точны – он явно в данном случае впадает в противоречие с тем фактом, что в деле имеются помеченные 10-м июля более подробные показания, нежели данные Ермоленко в штабе 6-й армии, где зауряд-прапорщик из бывших полицейских, может быть, действительно набавлял себе цену, преувеличивая роль, которую надлежало ему сыграть, и сведения, которыми он располагал в апреле месяце. Во всяком случае до тех пор, пока целиком не будут опубликованы показания Ермоленко, приходится воздержаться от их окончательной оценки и с чрезмерной уверенностью и категоричностью отделять фантазии от действительности: как мы увидим, могут оказаться только кажущимися таковыми некоторые противоречия в показаниях Ермоленки, когда, например, он помещает, по словам Покровского, одно и то же лицо одновременно и в Берлине и в Киеве.
–
Для того, чтобы вставить показания Ермоленко в правильные рамки, как будто бы надо, действительно, обратиться к «Союзу Освобождения Украины». Выдержка из чрезвычайно ценного документа в свое время была приведена Милюковым в первом выпуске его «Истории революции» – это показания, данные военным властям в августе 17 г. украинским эмигрантом Вл. Степанковским, близко стоявшим к деятельности Союза и возвратившимся в Россию479. Степанковский рассказал, как австрийское правительство постепенно к Союзу охладело и как последний перенес свою деятельность в Берлин и попал на полное иждивение Германии.
Германия, по примеру Австрии, стала выделять пленных украинцев в особые лагери и пустила туда деятелей Союза для пропаганды отделения Украины от России в самостоятельное государство, входящее в систему центральных держав. Эту позицию поддерживала в Германии группа, представленная генеральным штабом. Пленные были сосредоточены в лагере «Раштадт», где в 16 г. сформирован был «1-й сечевой Тараса Шевченки полк», одетый в национальные жупаны и к началу 17 г. насчитывавший 1500 человек из наиболее распропагандированных480. Отсюда иногда и делались диверсии в Россию, те самые, о которых рассказывая Деникин, когда под видом инвалидов стали выпускаться здоровые украинские солдаты или перебрасываться на фронт под видом беглецов.
Достаточно ясно, что центральной кухней всех этих планов были Копенгаген и Стокгольм. Сюда «поближе к России» перебрались и вожди СОУ Жолтуховский и Меленевский, связанные с Парвусом еще деятельностью на Балканах. К ним примыкал и Ганецкий. «Нужно думать, – заключал Степанковский, – что все они работают вместе». Все дороги ведут в Рим. Тут уже недалеко и до мостика к Ленину, имя которого неожиданно назвал предназначаемый, быть может, только на роль скромного агента Жолтуховского, зауряд-прапорщик Ермоленко. Он мог случайно услышать это имя и от сопровождавшего его обер-лейтенанта. «Глупости» способны были делать и хорошо внешне дисциплинированные немецкие обер-лейтенанты.
Но вот что особо интересно. Жолтуховский и Меленевский оба обратились после революции к Временному Правительству с ходатайством разрешить вернуться на Украину, так как с момента революции и падения царизма СОУ решил прекратить самостоятельную деятельность за границей, признавая, что правомочна говорить теперь от имени украинского народа единственно Центральная Рада. Революционная Россия не будет держать «дали в майданах неволи Украину», и поэтому, по словам Жолтуховского, Союз занял нейтральную позицию в борьбе центральных держав с Россией. Все же эта нейтральная позиция, если верить показаниям Степанковского, была весьма своеобразна. Получил ли Жолтуховский право вернуться в Россию – я не знаю: по его словам, он приехал на Украину в конце 18 г. Но вот что передавал Степанковский: от самого Жолтуховского, а позже, в июле, от чиновника мин. иностр. дел фон-Бергена он слышал, что Жолтуховский создавал в Полтаве тайную организацию, которая должна была соперничать с Центральной Радой. Организация эта действовала или должна была действовать с ведома германского штаба. Примыкавшие к ней украинцы, по признанию Винниченко, склонны были «оголить фронт». Разве так уже не прав был Ермоленко, давший двойной адрес Жолтуховского?
–
Как ни отнестись к показаниям Ермоленко, едва ли их можно признать «решающими» для определения отношения большевиков к германскому военному командованию, как это делает в своих воспоминаниях Керенский: Ермоленко де «были указаны пути и средства сношения, банки (?), через которые будут получаться денежные средства, а также некоторые другие виднейшие агенты, среди которых крупные украинцы-самостийники и… Ленин». Своей излишней категоричностью, значительно расширявшей сведения, полученные через Ермоленко, Керенский дал лишь повод для издевательств со стороны достаточно ловкого и острого полемиста Троцкого481. «Исследовать указанные Ермоленко пути, выследить агентов связи между Лениным и Людендорфом, захватить их с поличным, если это окажется возможным, – продолжает Керенский, – вот труднейшая задача, которая встала тогда перед Временным Правительством». «Малейшая огласка, конечно, заставила бы германский штаб изменить систему сношений с Россией… Даже в самом правительстве необходимо было в наибольшей степени ограничить круг посвященных в эту государственную тайну чрезвычайной важности. Мы решили с ген. Алексеевым, что работа по разоблачению по путям Ермоленко связей неприятеля с украинцами будет производиться в особо секретном порядке в Ставке482. Расследование же указаний на Ленина я взял на ответственность Временного Правительства. Кроме Львова в правительстве об этом знали, кроме меня, только двое: министр иностранных дел Терещенко и министр путей сообщ. Некрасов («Триумвират»), И в этом узком кругу исполнение задачи было поручено Терещенко, а каждый из нас остальных старался по возможности не интересоваться подробностями начатой работы… А работа была крайне кропотливая, трудная, сложная и долгая».
Вот почему материалы, полученные из Ставки, даже не были сообщены в петербургскую военную контрразведку, которая концентрировала у себя расследование связи большевиков и немцев; вот почему доклад о Ермоленко в течение полутора месяцев «оставался под спудом». Но ни Керенский, ни Терещенко, который вел непосредственно расследование, ничего не сообщили впоследствии о своей работе, увенчавшейся исключительным успехом: итог «получился для Ленина убийственный» – «весь аппарат сношений Ленина с Германией был установлен». И далее несколько неожиданно Керенский рассказывает в сущности только то, что было известно в июльские дни по данным, полученным контрразведкой.
3. «Русская Дрейфусиада»
Так назвали большевики дни, последовавшие за польским уличным выступлением, организованным партией Ленина против Временного Правительства483. Ленину и иже с ним было предъявлено официальное обвинение в измене. Так как следственное июльское дело вне нашей досягаемости, в основу изложения приходится положить воспоминания того, кто руководил тем центром, около которого сосредоточились собирание и предварительная разработка обвинительного материала. Мы начнем с известных уже нам воспоминаний начальника контрразведки петербургского военного округа. Кое-где придется восполнить пробелы памяти полк. Никитина, пользуясь случайными отрывками из следственного дела, использованными советской историографией, и газетными сообщениями того времени. И следует еще раз с самого начала повторить сделанную уже оговорку. В авторском предисловии к книге «Роковые годы» говорится: «Взвешивая каждое слово, я стремился изложить только факты, которые в своих существенных чертах все могут быть доказаны историком». На примере с документами, касавшимися эпизода с Черновым, можно было уже увидеть, что в действительности не всегда это так. Некоторые и другие «факты», сообщаемые Никитиным, опровергаются документами, т. е. перестают быть фактами. В процессе работы над воспоминаниями у бывшего начальника петербургской контрразведки в распоряжении, очевидно, почти не было документов – единственным исключением являются воспроизводимые им копии 29 телеграмм Ганецкого и к Ганецкому, которыми обменивались в первые месяцы революции Стокгольм и Петербург (копии с этих телеграмм вручены были контрразведке представителем аналогичного учреждения иностранного государства). Память мемуаристов иногда непроизвольно даже способна совершать курбеты, далеко отклоняющие рассказ от того, что было в действительности, или предположения и догадки выдавать за установленные факты. Не всегда можно сделать проверку, и именно то, что автор воспоминаний строго не «взвешивает каждое слово», должно ослаблять впечатление от некоторых его заключений тогда, когда дело касается фактов, проверить которые мы не в состоянии. Приходится принимать их только на веру. Мне кажется, что б. министр юстиции Врем. Правительства Переверзев, принявший столь активное участие в польских делах, слишком поспешил с безоговорочным признанием «совершенной правдивости и правоты» изложения, данного в книге «Роковые годы» полк. Никитина484. «Ничего, – писал Переверзев (письмо в «Посл. Нов.» 31 октября 30 г.), – к этой стороне его мемуаров я прибавить не могу, равно, как не могу внести в нее каких-либо исправлений».