— Странный образ мыслей для начальника экспедиции, — пробормотал я.
— Не говори ничего дурного о Флятерсе. Никто не любил сильнее его пустыню… Он умер там.
— Пала и Ду, как и многие другие, любили ее не меньше, — возразил я. — Но они подвергали опасности только самих себя. Они рисковали собственной жизнью и были поэтому свободны. Флятерс же отвечал за жизнь шестидесяти человек. И ты не станешь отрицать, что он виновен, если его отряд истребили.
Но едва я произнес последнюю фразу, как уже пожалел о ней. Я подумал о рассказе Шатлена, об офицерском собрании в Сфаксе, где избегали, как чумы, всякого разговора, могущего направить мысль на экспедицию Моранжа и Сент-Ави.
К счастью, я заметил, что мой товарищ меня не слушал.
Его сверкающие глаза были где-то в другом месте.
— Где ты начал свою гарнизонную службу? — неожиданно спросил он.
— В Оксонне.
Он отрывисто засмеялся.
— В Оксонне. В департаменте Кот-д'Ор. В Дижонском округе. Шесть тысяч жителей и станция Парижско-Средиземной железной дороги. Обучение новобранцев и полковые смотры. По четвергам — вечера у жены эскадронного командира, а по субботам — у супруги старшего полкового адъютанта. Четыре свободных воскресенья: первое — в Париже, три других — в Дижоне. Это вполне объясняет мне твое мнение о Флятерсе.
«Я, мой дорогой, начал свою гарнизонную службу в Богаре. Я высадился там, в одно октябрьское утро, двадцатилетним подпоручиком 1-го африканского батальона, с белой нашивкой на черном рукаве… «С выпущенными кишками», как говорят местные острожники о своем тюремном начальстве… Богар!.. За два дня до приезда, с палубы парохода, я начал различать африканский берег. О, как я жалею всех тех, кто, завидев в первый раз его бледные утесы, не ощущает в своем сердце великого трепета при мысли о том, что эта земля тянется на тысячи и тысячи верст… Я был почти ребенок. У меня были деньги. Я имел в своем распоряжении свободное время. Я мог бы остаться три-четыре дня в Алжире[18] и развлечься там. И что же?
В тот же вечер я сел в поезд, шедший в Беруагию.
«Там, в ста километрах от Алжира, рельсовый путь кончается. Если идти по прямой линии, то первую железную дорогу можно встретить только в Капской земле. Дилижанс ходит по ночам: днем невозможно ехать из-за жары. Когда он взбирался на холмы, я выходил из кареты и шел возле нее, стараясь насладиться, в новом для меня воздухе, поцелуями близкой пустыни, ее предвестниками.
«Около полуночи мы поменяли лошадей в «Лагере зуавов». Это — незначительный военный пост, расположенный на шоссе и господствующий над иссушенной солнцем равниной, откуда доносится раздражающий аромат олеандров. Мы встретили толпу арестантов и солдат дисциплинарного батальона, которую стрелки и конвойные вели на работу по направлению к видневшимся на юге холмам булыжника Одну часть отряда составляли старожилы тюрем Алжира и Дуэры; они были в мундирах, но, конечно, без оружия, другая часть состояла из молодых парней в штатском платье (но в каком!): то была зеленая каторжная молодежь — по больше части, юные сутенеры парижских притонов.
«Они выступили раньше нас. Но дилижанс вскоре их догнал. Еще издали на облитой лунным светом желтой дороге я заметил черную, похожую на осыпавшуюся земляную глыбу, массу каравана. Вслед затем до меня донеслись протяжные монотонные звуки, — несчастные пели. Один из них печальным гортанным голосом начинал очередной куплет, который зловеще перекатывался в глубине голубых оврагов.
И ныне девкою с бульвара Ты стала, выросши большой, И с шайкой Жана Ленуара Шлифуешь камни мостовой..
«Остальные страшным хором подхватывали припев:
В Бастилии, в Бастилии Любовь сильна, сильна К Нини, Навозной Лилии.
Как хороша она!
«Я увидел их совсем близко, когда дилижанс проехал мимо них. Они имели ужасный вид: под отвратительными, засалеными колпаками, глаза их мрачно сверкали на бледных бритых лицах. От горячей пыли их хриплые голоса застревали у них в горле. Мне стало невыразимо грустно.
«Когда мы оставили за собой это кошмарное зрелище, я пришел в себя.
«Дальше, дальше! — мысленно воскликнул я. — Туда, на юг, в края, куда не докатываются гнусные и грязные волны цивилизации!
«И вот, когда я чувствую усталость, когда в минуты слабости и страха меня охватывает желание сесть на краю дороги, по которой я пошел, я вспоминаю берруагийских острожников и думаю тогда лишь о том, чтобы продолжать свой путь.
«Но зато какая для меня награда, когда я прихожу в места, где бедные звери не помышляют о бегстве, потому что они никогда не видели человека; в места, где вокруг меня расстилается, глубоко и далеко, пустыня, где ни одна складка на дюнах, ни одно облачко на небе, где ничего не изменилось бы, если бы старый мир вдруг развалился до основания».
— Это правда, — тихо проговорил я. — Однажды, в глубине пустыни, в Тиди-Кельте, и я испытал такое же чувство.
До того момента я не прерывал его восторженной речи.
И я понял слишком поздно свою ошибку, произнеся эту несчастную фразу.
Он снова рассмеялся своим нехорошим нервным смехом.
— Ах, вот как! В Тиди-Кельте! Дорогой мой, заклинаю тебя, в твоих же интересах, если ты не хочешь казаться смешным, избегать подобных воспоминаний. Знаешь, ты похож на Фромантена или на этого наивного Мопассана, который говорил о пустыне на том основании, что он прокатился в Джельфу, в двух днях пути от улицы Баб-Азун и от Губернаторской площади[19] и в четырех днях езды от Проспекта Оперы; и еще потому, что, увидев возле Бу-Саады издыхавшего несчастного верблюда, он вообразил, что находился в сердце Сахары, на древней караванной дороге… Называть Тиди-Кельт пустыней!
— Мне кажется, однако, что Ин-Сала… — заметил я, несколько смущенный.
— Ин-Сала! Тиди-Кельт! Но, мой бедный друг, в последний раз, когда я там был, я видел там столько же старых газет и пустых коробок из-под сардин, сколько их валяется в воскресные дни в Венсенском лесу.
Его пристрастие и явное желание меня задеть вывели меня из себя.
— Да, конечно, — ответил я с раздражением, — но ведь я не ездил до…
Я запнулся. Но было уже слишом поздно.
Он впился в меня глазами.
— До? — спокойно спросил он.
Я не отвечал.
— До? — повторил он. Так как я продолжал безмолвствовать, то он докончил:
— До уэда Тархита, не правда ли?
Как известно, на высоком берегу уэда Тархита, в ста двадцати километрах от Тимиссао, на 23°5′ северной широты, был погребен, согласно официальному донесению, капитан Моранж.
— Андрэ! — воскликнул я очень неудачно. — Клянусь тебе…
— В чем?
— Что я и не думал…
— Говорить об уэде Тархите? Почему же? Какая причина, чтобы не говорить со мной об уэде Тархите?
Видя мое молчание и умоляющий взгляд, он пожал плечами.
— Идиот! — сказал он просто.
И ушел, а я даже не подумал о том, чтобы оскорбиться.
Но мое смирение не обезоружило Сент-Ави. Я убедился в этом на следующий день, при чем он выместил на мне свое дурное настроение довольно неделикатным образом.
Не успел я подняться с постели, как он вошел в мою комнату.
— Можешь ты мне объяснить, что это значит? — спросил он.
Он держал в руке папку с документами и бумагами.
В те минуты, когда у него разыгрывались нервы, он имел обыкновение в ней рыться, в надежде найти повод для проявления своего начальнического гнева.
На этот раз случай пришел ему на помощь.
Он раскрыл папку. Я сильно покраснел, заметив слегка проявленный и хорошо мне знакомый фотографический снимок.
— Что это такое? — повторил он с пренебрежением.
Я уже неоднократно подмечал, что, бывая в моей комнате, он бросал недоброжелательные взгляды на портрет мадемуазель С., и потому сразу догадался, в ту минуту, что он ищет со мной ссоры с определенным и злым умыслом.
Я, однако, сдержался и запер в ящик стола злополучный снимок.