— Но… попытки сии были отвергнуты или оставлены без внимания, как того и можно было ожидать от верховных советников короны, от сановников, умудрённых годами и опытом управления государственного.
Ушаков мгновенно расцвёл и оставил свои доклады. Затих и кашель Остермана.
— Тем более мы ждём ответа! — звучал теперь уже настойчиво голос регента, как зимнею порою заунывно и властно звучит ветер в трубе камина. — Каковы были ваши замыслы, принц? И отвергнуты ль они теперь вами навсегда и от чистого сердца? Или… — Голос Бирона зазвучал скрытой угрозою, когда он веско стал ронять слово за словом: — Или… оберегая спокойствие страны и законную власть нашего государя, придётся дальше приступить к розыскам и принять новые меры? Кто молчит, тот обвиняет себя, ваше высочество! Мы говорили открыто. Вправе ждать того же и от вас. А иначе!..
Бросив эту прямую угрозу, Бирон снова заговорил более дружелюбно:
— Повторяю вопрос: что думали, чего желали вы в сем печальном деле, принц?
— Вы верно говорили! — слабо прозвучал наконец голос принца Антона, исполненный тоски, звенящий от подавленных слёз. — Я ещё молод… Я нне дуу-мал… Не судите строго. Вы видите, как я… Так уж вы… Я… я соззнааюсь… я все скажу… Правда, мне казалось: завещание неправильное… То ессть не таакооого я жда-ал… и друу-угие… мноо-огие… И говорил о тоом… В-все мне тоо-лковали… Я и заду-умал… Словом… Ну, хоте-ел произвести буу-унт… завладееть регентством… Ведь я — отец императора. Мне оно казалось бли-иже, чем кому чу-ужому… Но… я раздума-ал. Так уж вы… не так уж… Вы видите уж: я… Мы раздумали с принцессой! Пусть Боог хранит нашего сына… Мы… Я уж боольше… Нет!.. Не судите ж строго…
Оборвав свою несвязную, прерывистую речь, он затих, ломая нервно свои руки, глотая слёзы, как безутешно обиженный ребёнок.
Все молчали, тронутые этими бессвязными мольбами, этим видом униженного принца, отца императора российского.
— Вы слышали, государи мои! — только и мог сказать словоохотливый диктатор, видя общее настроение. И тоже умолк в глубоком раздумье.
Неожиданно, ломая грустное молчание и общую печаль, прозвучал притворно елейный голос Ушакова, пожелавшего, очевидно, выслужиться перед Бироном усердием, проявленным в подходящую минуту.
— Вот так-то и лучше, ваше высочество! По-мирному, по-хорошему… — по-русски начал он, хорошо понимая, но не владея вполне немецкой речью. — Теперь нам видно, сколь прискорбно было вашему высочеству все содеянное. Тут уж чего и толковать! Забыть надо прошлое. И ежели вы будете поступать как надлежит, то все станут почитать вас отцом императора. В противном случае… — сразу голос начальника Тайной канцелярии зазвучал скрытой угрозой, — уж не взыщите… Почтём лишь за подданного вашего и нашего государя… И уж тогда… не погневаться прошу!.. По своей молодости и неопытности были вы обмануты и в опасное действо вовлечены. Но… ежели вам удалось бы исполнить своё намерение нарушить спокойствие империи, то я… хотя и с крайним прискорбием… но… обошёлся бы с вами так же строго… как с последним подданным его величества… И…
Общее движение негодования и возмущения против наглого клеврета, прихвостня бироновского, овладевшее членами совета, выразилось не только во взглядах, кидаемых заплечному мастеру, но и в полуподавленных возгласах, в перешёптывании между собою почти всех, сидящих за столом.
Сразу оборвал тогда свою речь Ушаков и снова смиренно, елейно обратился к Бирону:
— Прощения прошу… Таково моё мнение, ваше высочество, светлейший герцог. Я только первый слуга закона и государя моего, Иоанна Антоновича, императора всея России.
Чересчур ярко проявленное сочувствие совета к принцу Антону заставило потемнеть лицо регента. Обозлённый, он казался совсем старым, с его нависающими тучными щеками и ушедшими глубоко в орбиты сверкающими, злыми, как у бульдога, глазами.
— И я таковой же, не больше! — воскликнул он, подымаясь с места. — Прошу выслушать теперь мою речь. Да! Оно необычайно на вид, что не отец, не мать, а лицо стороннее избрано опекуном младенцу-государю и до семнадцати его лет! Но мы все знаем, какие причины привели к тому. Кто не был лично на советах о регентстве, тот слышал: можно ль было пустить в правительство… некоторых особ, хотя они-то и желали, считая за собою право на оное. Не коснусь того в присутствии родителей государя нашего… Вот подлинное завещание императрицы о регентстве. Андрей Иваныч, смотрите: ту ли самую бумагу вы повергали на подпись её величеству?
— Эту самую! — громко, твёрдо объявил Остерман, приняв из рук Бирона лист и просмотрев его внимательно. — Именно её. Разве можно думать что-либо?! Она самая. Хотя и плохо вижу… а сомнений быть не может.
— Подпись на ней признаете ль за подлинную? Прошу объявить!
— Кхм… — на мгновенье замявшись, кашлянул канцлер, но сейчас же проговорил: — Не могу сказать, чтобы государыня обычно так знаменовала акты. Но… в болезни будучи… порою и так подписывала. Рука довольно мне знакома.
— И вы… И вы! — передавая лист Миниху, Трубецкому, Левенвольде, Ромодановскому, лихорадочно повторял регент свой вопрос. — Глядите хорошо… И помните ли: ещё при жизни вынесена была бумага… для оглашения всеобщего. Не мною — вами, господин фельдмаршал, она же была передана для печати. Ежели были сомнения, зачем тогда вы?.. Чья же?.. Чья тут рука? Подлинная ль подпись? Скажите!
— Да, как же…
— Да как же иначе! Да вне сомнения! — раздались с разных сторон голоса.
— Вот первый мой ответ на тяжкие клеветы! — торжествуя, поднял ещё выше голос Бирон. — Теперь совсем иную речь поведу.
Развернув устав о регентстве, он поднял его так, чтобы видели все.
— Вот пункт устава, гласящий, что я имею право отказаться от регентства. Так я теперь и учиняю.
Если бы осеннее солнце за окнами зала затмилось сразу, без туч, — не больше были бы поражены присутствующие, чем этим заявлением диктатора. Никто не знал: верить или нет хитрецу? Решил ли он уйти заблаговременно или только испытывает окружающих, желая лучше отделить врагов от пособников и друзей?
И все молчали, напряжённые, испуганные.
— Да, да! — видя общее недоумение, продолжал Бирон. — Заявляю твёрдо и решительно: ежели сие высокое собрание считает их высочество принца более меня способным к правлению царством, — сию минуту передам всю власть по тестаменту!
Теперь поняли окружающие, как ставит вопрос диктатор и что им надо делать, как говорить?
Ушаков, Бестужев и Миних — первые, почти в одно и то же время, подали голоса:
— Да разве ж можно?! И помышлять нечего!
— Просим вашу светлость продолжать правление для блага всей земли…
— Усиленно просим! Не так ли, господа сенаторы? Говорите ж!..
— Просим… Всепокорно просим! — эхом понеслось со всех концов стола.
Многие встали, усердно кланяясь при своих выкликах.
Поднялся и Остерман, выждал, когда шум немного затих, и скрипучим голосом громко заговорил:
— Мы только что тут толковали, что не след потрясать порядок в стране нежданными переворотами. Не заводите же и сами таковых, ваше высочество… Оставайтесь на своём трудном посту до конца… мира и спокойствия ради! Просим!..
Выразил свою загадочную, какую-то необычайную по форме и по содержанию просьбу и снова сел, неподвижный, непроницаемый, как настоящий «оракул».
— Пусть так! — покрыл ещё не стихающий говор и гомон довольный голос Бирона. — Подчиняюсь общей воле, как и всегда доныне то бывало. Вы слышали, принц? Вот всё, что и должно единственно служить вам возмездием за дело, совершенное вами. И отныне — да будет все забыто! — с поклоном, полупочтительным, полудружественным по направлению униженного юноши, закончил свою речь регент.
Антон, стоявший, как другие, нерешительно ответил молчаливым поклоном и сел, по-прежнему не поднимая головы.
— А чтобы закрепить это решение высокого собрания, — снова заговорил Бирон, решивший использовать момент, — чтобы не было более сомнений отныне и впредь, навсегда… да изволят все присутствующие на сем тестаменте… вот, пониже высочайшей подписи, учинить свои!