Когда в бескрайности природы,
Где повторяясь все течет,
Растут бесчисленные своды,
И каждый свод врастает в свод,
Тогда звезда и червь убогий
Равны пред мощью бытия,
И мнится нам покоем в Боге
Вся мировая толчея.
Возникла мысль, что Тютчев по своему складу и вкусам близок германской литературе и особенно Гёте. Услышав мой перевод,
Файко со свойственной ему иронией сказал:
– Ах, ты, оказывается, так переводишь? А я думал – та-а-ак.
Спустя какое-то время с этим переводом познакомился крупный специалист по немецкой литературе, старый друг Пастернака, Николай Николаевич Вильям-Вильмонт. Он взвизгнул:
– Что Вы сделали! – Я испуганно спросил:
– Что? – и услышал в ответ:
– Вы перевели непереводимое! Я буду скоро составлять многотомник Гёте. Надо, чтобы Вы попробовали что-то перевести.
Я попробовал, ничего путного не получилось. Так и пошел в десятитомнике Гёте единственный мой перевод «непереводимого». Чего только не сделаешь во хмелю!
А это маленькое стихотворение Гёте раскрыло мне возможности поэтической глубины и приблизило ко многому в самой русской поэзии, так же, как «Трагические поэмы», написанные кальвинистом, открыли дорогу к Вере. Так я и сказал французскому послу при Агриппой д’Обинье вручении мне премии: «Il m’a ouvri la route à la foi».[1]
Все, что уже было сказано, говорит о необходимости проникновения в существо переводимого поэта. Еще до процесса перевода должно знать о поэте и его времени, о его стране и событиях жизни больше, чем содержится в историко-литературных работах. Поэт и крупный литературовед Илья Николаевич Голенищев-Кутузов говорил, что переводчик, занимаясь конкретным автором и его временем, знает несколько уже, чем историк литературы, но несравненно глубже. К тому же переводчик поэзии в высшем проявлении своего таланта переводит не только текст, но и то, что за этим текстом скрывается, то есть страну, время, атмосферу, коллизии, героев. И все это надо видеть и осязать. Но самое главное, необходимо во что бы то ни стало передать состояние автора и героев. Плакать, если они плачут, смеяться, если смешно. Произведение и его перевод должны вызывать сопереживание, душевный отклик: слезу, гнев, радость и духовное очищение, что называл Аристотель катарсисом. Перевод должен воздействовать на сознание с той же силой, как подлинник. Это и есть конгениальность. Тогда он – перевод, а не пересказ, переложение, что способен сделать ремесленник. В записках о Пастернаке я рассказал, как тот читал публично свой перевод гётевского «Фауста» и как при чтении сцены с Маргаритой в тюрьме, преодолевая рыдания, выдавил: «…не могу читать… так ее жалко». Не обладая ни отзывчивостью, ни состраданием, нельзя ни писать, ни переводить.
И еще о переводе формы, которая и есть содержание художественного произведения. В подлиннике поэмы Л. Арагона «Мадам Колетт*», посвященной знаменитой французской писательнице, текст предваряет эпиграф из поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим». В переводе на французский язык это два прозаических абзаца, а в итальянском подлиннике должны быть стихи, то есть две октавы. Французы в нынешней практике стихом не переводят, считая, что проза точнее доносит смысл. Это и есть разрушение формы в угоду нехудожественному смыслу. А художество пропадает. Звуковая природа стиха, музыкальность – главное содержание поэзии. Попробуй лишить звука музыку.
Начав переводить «Мадам Колетт», я пришел в замешательство: как переводить эпиграф? Стихом или прозой? Решил прозой, так как я переводил не Т. Тассо, а Арагона, а у того прозаический перевод. До сих пор не знаю, правильно ли я поступил. Французы и другие европейцы уже давно рационализировали поэзию и пишут свободным стихом. Признавая возможную функциональность такой поэтики, я и в собственной поэзии давал волю свободному стиху. В настоящую книгу вошли некоторые шедевры свободного стиха: ранние стихи Арагона, Аполлинер, замечательные поляки – Т. Ружевич, Ю. Пшибось и, наконец, блистательная эпопея «Чудовищный шедевр» грека Янниса Рицоса, которого мэтр Арагон назвал одним из лучших поэтов Европы.
Александр Ревич,
Москва, 2006
Из итальянской поэзии
Франческо Петрарка
1304–1374
«Сердца влюблённых с беспощадной силой…»
Сердца влюблённых с беспощадной силой
Тревога леденит, сжигает страсть,
Тут не поймёшь, чья пагубнее власть:
Надежды, страха, стужи или пыла.
Иных бросает в жар под высью стылой,
Дрожь пробирает в зной, что за напасть!
Ведь жаждущему просто в ревность впасть
И дев считать вздыхателями милой.
Я ж обречён лишь от огня страдать
И лишь от жажды гибну ежечасно,
Слова бессильны муку передать.
О, что мне ревность! Пламя так прекрасно!
Пусть видят в нем другие благодать,
Им не взлететь к вершине – всё напрасно.
«Но если поражён я нежным оком…»
Но если поражён я нежным оком,
Но если ранят сладкие слова,
Но если ей любовь дала права
Дарить мне свет улыбки ненароком,
Что ждёт меня, когда, казнимый роком,
Лишусь я снисхожденья божества,
В чьём взоре милость теплится едва?
Неужто смерть приму в огне жестоком?
Чуть омрачён моей любимой лик,
Весь трепещу, и сердце холодеет,
Страшусь примеров давних каждый миг,
И этих страхов разум не развеет.
Я женскую изменчивость постиг:
Любовь недолго женщиной владеет.
«Амур, природа, вкупе со смиренной…»
Амур, природа, вкупе со смиренной
Душой, чья добродетель правит мной,
Вступили в сговор за моей спиной:
Амур грозит мне мукой неизменной,
В сетях природы, в оболочке бренной,
Столь нежной, чтобы справиться с судьбой,
Душа любимой, прах стряхнув земной,
Уже от жизни отреклась презренной.
Готовится душа отринуть плоть,
Чьи очертанья были так прекрасны,
Являя средоточье красоты.
Нет, милосердью смерть не побороть.
И если так – надежды все напрасны
И безнадёжны все мои мечты.
«Вот птица Феникс в перьях из огня…»
Вот птица Феникс в перьях из огня,
И этих ожерелий позолота
На белой шее – силой приворота
Чарует всех, мой бедный дух казня.
Лучи её венца как светоч дня,
Амур в стекло их ловит, как в тенёта,
Сочится пламя струйкой водомёта
И даже в лютый холод жжёт меня.
Окутал пурпур царственные плечи,
С лазурной оторочкою убор,
Усыпанный пунцовыми цветами.
Уносит слава далеко-далече,
К богатым недрам аравийских гор
Сокровище, парящее над нами.