Как только мы пришвартовались к причалу в доке Виктория, капитан отдал распоряжение о порядке увольнений на берег, несмотря на пророческие бормотания линиеншиффслейтенанта Микулича, что во многих случаях увольнение на берег может затянуться. Он выступал за то, чтобы удерживать матросов на борту всё время пребывания, с часовыми на баке, готовыми пристрелить любого, пытающегося сойти на берег.
Но от этой идеи отказались как от неосуществимой в начале двадцатого века — кроме того, во время визита вежливости это создало бы неблагоприятное впечатление. Так что отпущенные в увольнение матросы сошли на берег, а мы, кадеты, отправились совершать обычную череду визитов: резиденция губернатора, Столовая гора, улица Аддерли, старый голландский замок, зоологический сад, виноградник и так далее.
Для нас эти дни на берегу определенно оказались весьма приятными. Кейптаун был привлекательным городом с климатом как в Неаполе, обитатели — само гостеприимство — обеспечивали нас бесконечными приглашениями и прогулками безо всяких затрат для нас. Предполагаю, что в те времена, еще до появления радио, застряв на самом краю Африки — что-то вроде Полы в континентальном масштабе — они, должно быть, радовались, развлекая большую группу воспитанных и часто довольно привлекательных кадетов военно-морских сил одной из крупных европейских держав.
Со своей стороны, как послы нашей далёкой империи, мы сделали всё, что смогли: издавали правильные звуки восхищения, когда нам показывали достопримечательности, были безупречно вежливы, и если и зевали время от времени, то умудрялись это делать, не открывая рот.
И мы смогли хоть немного отплатить им за доброту тем, что превосходный корабельный оркестр дал в городских парках серию горячо воспринятых концертов. От этого действа на глазах аудитории наворачивались слёзы (значительную часть коммерсантов Кейптауна составляли австрийские евреи, которые начинали здесь как мелкие торговцы и добились успеха).
Люди подходили к нам и на немецком (с сильным еврейским акцентом) сообщали, что, хотя они и уехали из Брно в 1858-м, но всё еще считают себя верными подданными дома Габсбургов и лелеют надежду когда-нибудь вернуться в «старую добрую Австрию». Как показало дальнейшее (если это вообще требовалось), то как в старой поговорке, единственные настоящие австрийские патриоты — это евреи, поскольку только у них из всего населения монархии не имелось другого гражданства.
К моменту нашего отплытия семнадцатого октября стало ясно, что линиеншиффслейтенант Микулич не сильно ошибся в своих прогнозах относительно увольнений. На корабль не вернулись семьдесят три человека.
Капитан брызгал слюной и ругался, Залески и Свободу отправили на берег с отрядами морской полиции, чтобы попытаться вернуть беглецов. А пока Фештетич, захватив меня в качестве переводчика, поспешил в ратушу, чтобы убедить местные власти выставить посты на дорогах, обыскивать поезда, уходящие из Кейптауна, а также выслать следом конную полицию и готтентотов-следопытов с собаками-ищейками, чтобы вдоль и поперек прочесать холмы.
Но всё бесполезно: власти симпатизировали нам, но заявили, что после окончания войны жалованье в алмазных копях и золотых рудниках настолько высоко, что они сомневаются, добьёмся ли мы успеха — агенты добывающих компаний так и ошиваются в доках Кейптауна, убеждая моряков дезертировать.
Наши люди, скорее всего, уже в Кимберли или Йоханнесбурге. Власти обещали сделать всё, что в их силах, но уточнили, что главы местных администраций в глубине континента обычно еще и управляющие шахт и потому вряд ли помогут.
Это означало, что мы отплывём, когда у нас не хватает почти целого дивизиона, поскольку в дополнение к семидесяти трем морякам, потерянным в Кейптауне, еще четверо утонули в Фредериксбурге, пятнадцать сгинуло в тропических лесах побережья кру, а один не явился на борт в Пернамбуку.
В те дни на парусных кораблях, отправляющихся в долгие вояжи, ожидались потери вследствие смерти и дезертирства, но это выходило за всякие рамки.
Плыть на паруснике с командой в двести пятьдесят человек вместо трехсот пятидесяти? Шкипер торгового судна фыркнул бы от возмущения: суда нашего тоннажа плавали с экипажем в сорок с чем-то человек и при этом управлялись с большим количеством парусов. Но флотская дисциплина — штука громоздкая и медленно адаптируется к меняющимся обстоятельствам, и кораблём, потерявшем почти треть экипажа, тяжело управлять, даже если когда-то он был укомплектован сверх штата.
За тридцать с лишним лет «Виндишгрец» привык всё исполнять во свойственной ему манере и не был готов быстро изменить свои привычки, как миллионер, которому внезапно пришлось перебиваться на полмиллиона в год, чувствующий себя бедняком. Всё окончилось тем, что работы всем прибавилось, и в равной мере упало и настроение.
В то утро, когда мы уже готовились к выходу в море, в гавани Кейптауна произошло еще одно событие, изменившее мою жизнь. Я наблюдал, как поднимают один из наших восьмиметровых катеров — тот самый, на котором отправилась вверх по реке Бунс группа Храбовского и который нашли потом брошенным. Большая часть экипажа теперь избегала его как могла, как будто катер поразило проклятье неудачи. У противоположного конца сходней появился рассыльный с телеграфа.
— Телеграмма господину Прохазке!
Должно быть, это мне — еще один по фамилии Прохазка (умелый моряк), входил в число тех, кто не вернулся из увольнения. Я схватил коричневый конверт и разорвал его. Телеграмма от отца.
«кадету отто прохазке виндишгрец кейптаун
сожалением сообщаю твоя мать умерла после непродолжительной болезни тчк
прохазка хиршендорф».
Какое-то время я растерянно смотрел на клочок бумаги. Моя мать уже давно не отличалась добрым здравием, но всё равно новость застала меня врасплох. Но я не испытывал особой печали, разве что печаль из-за отсутствия печали. Мы давным-давно уже отдалились друг от друга, но всё же... Я мысленно отметил, что нужно поговорить с капитаном, когда сменюсь с вахты, и попросить разрешения сойти на берег на час до отплытия, чтобы отправить телеграмму с соболезнованиями и, может, заказать мессу в католическом соборе.
Но обязанности на палубе заставили меня позабыть о своих добрых намерениях, я вспомнил об этом, лишь когда засунул руку в карман и нащупал телеграмму — к этому времени покрытая облаками вершина Столовой горы уже таяла позади за кормой.
От мыслей о смерти матери меня отвлекла прибойная шлюпка, подаренная королем Мэтью Немытым III в тот день, когда в Бунсвилле подписали соглашение. Она причиняла нам бесконечные неудобства, пока мы обдумывали, как заменить ею утраченный восьмиметровый катер.
Поначалу она казалась подходящей заменой, за исключением только заостренной кормы, но после тщательного осмотра плотник печально покачал головой. По его мнению, единственный способ превратить штуковину в приемлемую гребную шлюпку — разобрать её на части и построить заново.
— Проблема в том, боцман, — объяснял он Негошичу, — что эта штуковина и не шлюпка вовсе, а просто большое гребное каноэ. Да, сделана довольно крепко: древесина хорошего качества и неплохо скреплена, все крепежи деревянные — ни единого гвоздя. Но встроить в неё банки для гребцов — это другая история. Набор слишком лёгкий, она все время изгибается, центр тяжести слишком высоко. Для гребцов, стоящих на коленях, все нормально, но для сидящих по двое на банках — другое дело. Эта штуковина — гребное каноэ, и если вы попытаетесь сделать из неё что-то другое, то попросту испортите, а взамен ничего путного не получите.
Так что прибойная шлюпка бесполезно лежала вверх дном. Оборотистый линиеншиффслейтенант Залески попробовал укомплектовать её гребцами, стоящими на коленях, и проплыть по гавани Кейптауна, но поступили жалобы от капитана порта, что военные моряки, «гребущие как какие-то там туземцы», подрывают престиж белой расы, поэтому эксперимент прекратили. В конце концов мы решили взять эту штуковину в Полу и подарить Этнографическому музею в Вене, и пусть распорядится ей по своему усмотрению.