Наши хорваты были крепкими людьми — простые, молчаливые, нередко малограмотные, но в то же время — сильные, выносливые и часто замечательно умелые моряки.
Что же до представителей остальных национальностей — они отлично дополняли хорватское большинство.
В машинных и технических отсеках преобладали немцы и чехи, два наиболее образованных народа монархии. В электрических подразделениях по какой-то причине работало много итальянцев, а среди артиллеристов было много венгров.
Но вопрос национальности на наших кораблях, как правило, не имел особого значения, разве что в последние месяцы 1918 года, когда монархия вплотную приблизилась к краху.
Официальным языком служил немецкий, однако по большей части вряд ли понятный бюргеру из Гёттингена. Неофициально использовался любопытный жаргон, называемый «Marinesprache» или «lingua di bordo», то есть «морской» или «судовой язык», состоявший в равной мере из немецкого, итальянского и сербохорватского. Немецкий использовался только в особенных случаях — например, для передачи или приёма приказов, или в присутствии начальства.
Помню, на флоте ходил старый анекдот о хорватском моряке, сдававшем квалификационный экзамен на помощника наводчика, потратившем кучу времени на изучение названий составляющих корабельной артиллерии. Экзамен принимала группа офицеров под присмотром старшего канонира, гешутцмайстера, тоже хорвата.
— А это как называется? — спросил герр шиффслейтенант, указывая на деталь под названием «Backbüchsenpfropf».
— Осмельс доложыть, герр летнаант, эта ессть бикс-баксен-пофф.
Гешутцмайстер немедленно отпустил экзаменуемому затрещину.
— Дубина! Я ж тебе сто раз говорил, это не бикс-баксен-пофф, а бакс-биксен-пофф!
Я так никогда и не узнал, какие чувства испытывали в глубине души обитатели нижней палубы относительно пребывания в военно-морском флоте императора Франца Иосифа в целом и конкретно — во время того плавания. Но поскольку все они были профессиональными моряками, сомневаюсь, что у них возникали какие-либо сложности.
Правда, платили матросам скудно и дисциплина их тяготила. Но кормили здесь обильнее, чем на торговом паруснике, и еда была уж точно не хуже, а работа нашего большого экипажа — легче.
Кроме того, военные корабли чаще заходили в порты, на борту обычно присутствовали врач и более компетентные офицеры. В плавании более точно соблюдался график и можно было не опасаться, что девять месяцев растянутся на два-три года из-за того, что владелец изменил планы относительно грузов и портов назначения, как нередко случалось на торговых судах.
Но всё же матросам с парусников во многом приходилось полагаться на судьбу. Во всех портах их ждало одно и то же, а жалование, каким-то чудом накопившееся за время плавания, нередко улетало за одну-единственную ночь после прибытия домой.
Помню, как несколько месяцев спустя, когда наш корабль качался на волнах в бескрайней пустоте Южного океана, где до земли много миль в любую сторону, мы смотрели на стаю альбатросов. Они спокойно, как ласточки на телеграфном проводе, сидели на вздымающихся серых волнах. Наш старшина, торпедомайстер Кайндель из Вены, обернулся ко мне, опираясь на леер.
— Видите тех птиц, — сказал он, — вот так они целый день сидят на волнах, а после поднимаются и летят за тысячи миль, чтобы сидеть в другой части океана, такой же, как та, что они оставили. Это же можно сказать и моряках. Люди верят, что альбатросы — это души умерших моряков, но сам я склонен думать, что в моряках живут души погибших альбатросов.
Глава шестая
ЗА ГЕРКУЛЕСОВЫМИ СТОЛБАМИ
Двадцать пятого июня мы на три дня бросили якорь в Гибралтаре. Британский флот принял нас как гостей. Мы посетили прием в резиденции губернатора, где майор королевских инженерных войск любезно показал нам крепостные укрепления, взобрались на вершину Гибралтарской скалы, накупили сувениров, отправили семьям открытки, сфотографировались с местными обезьянками — словом, выполнили всё, что делали в увольнении кадеты, с тех пор как существует берег и военно-морские кадеты попадают туда во время увольнения.
Но теперь всё казалось до странности нереальным, похожим на задник для сцены нашей обыденной жизни — через несколько минут появятся рабочие, чтобы сменить декорации на другие, изображающими Лиссабон или Мадейру. С возрастом я стал замечать, что единственно реальный мир для моряков — корабль. Моряки — неисправимые странники, их, как это случилось и со мной, ведёт по жизни тяга к странствиям. Но в то же время, все они быстро становятся закоренелыми домоседами, отличие только в том, что дом свой они таскают с собой по всему миру, как улитка раковину, и быстро начинают ощущать дискомфорт, решившись углубиться слишком далеко на сушу, где уже не видны мачты корабля.
Мы продолжали путь в Атлантику, за Геркулесовы столбы, и Гибралтарская скала вскоре осталась далеко за кормой. Казалось, мы вышли за пределы мира, известного австрийским Габсбургам, в Темные воды, так пугавшие древних. Первые несколько дней после Гибралтара мы продвигались вперёд медленно, чаще нас несло течение из пролива, чем ветер.
Но даже сейчас лёгкая зыбь очень отличалась от средиземноморской — огромные, медленно вздымающиеся океанские волны, несколько сот метров от одного гребня до другого, и тёмно-синий цвет невообразимой глубины.
Наконец, паруса ожили и наполнились ветром — мы поймали северо-восточный пассат и понеслись вперёд, обогнули западную оконечность Африки на расстоянии примерно ста миль от берега.
Единственная за эти дни вылазка на берег состоялась на Мадейре, куда мы ненадолго зашли в тихую пятницу. Поскольку мы оказались поблизости, а побережье выглядело необитаемым, капитан решил провести наши еженедельные учения «Klarschiff zum Gefecht» [17] с реальной стрельбой бортовыми залпами и высадкой десанта на берег. Я попал на десятиметровый баркас, в группу с торпедомайстером Кайнделем в качестве старшины-рулевого. На мне краги и полное снаряжение — винтовка Маннлихера, сабля, штык, сапёрная лопатка и всё остальное. Предполагалось, что мы высаживаемся на берег и захватываем разрушенную башню, стоящую на холме, прямо у береговой линии.
Мы даже взяли с собой десантную пушку Учатиуса — нелепое маленькое полевое орудие на колёсном лафете, выглядевшее так, будто оно заряжено пробками на верёвочке, или, может, при выстреле из него выпадает красный флажок с надписью: «БУМ!»
Когда мы уже сушили весла, подходя к берегу, с «Виндишгреца» дали бортовой залп — первый и последний за всё наше плавание. Снаряды, вращаясь, неторопливо вылетали из дыма, пролетали над нами и плюхались в море на траверзе. Когда дым рассеялся, мы услышали трель горна, но не сигнал «перезарядить», а «аварийную партию на палубу», а потом «к помпам». Вернувшись, мы узнали, что отдача от залпа половины корабельных орудий произвела такое опасное воздействие на корпус корабля, что капитан решил не повторять этот эксперимент.
Дни нашего путешествия в тропиках проходили один за другим. Перед носом корабля резвились дельфины, летучие рыбы шлёпались на палубу, где их ловили и относили на камбуз. Помню, поджаренными они оказались совсем не плохи — напоминали кефаль. На корабле продолжилась ежедневная рутина — мы посещали занятия, когда были свободны от вахты, время проходило спокойно и упорядоченно. Погода стояла прекрасная, и потому большую часть времени мы проводили на палубе. У экипажа имелись свободное время — в основном после обеда по воскресеньям и вечерами с половины восьмого до девяти. Обычно свободные от вахты моряки проводили это время как им угодно — в рамках морского устава, разумеется.
Развлекались на корабле просто — главным образом, игрой в лото и музыкой. Каждый вечер, когда позволяла погода, оркестранты давали концерты па палубе полубака, также мы пели традиционные мелодии Далмации и Вены под аккомпанемент мандолины и аккордеона. Фаворитом нового репертуара была «Песня венского извозчика», ставшая известной несколько лет назад в исполнении комедианта Джирарди. Должно быть, на проходивших мимо нас кораблях удивлялись, слыша в вечерней тишине разносящееся по Атлантике пение на тягучем венском диалекте: «I hab zwaa harbe Raapen, mei Zeugerl steht am Graben...» [18]