— Ох и непоседа, — горделиво вздохнула Варвара Алексеевна и тяжело полезла из кареты, поддерживаемая крепкими руками гайдуков.
Ещё не поднявшись на крыльцо, она приостановилась, обернулась к Ласунской и ласково сказала:
— Добро пожаловать в нашу берлогу...
Ласунская несмело поставила ногу на подножку, чуть не поскользнулась и ступила на землю, тоже подхваченная могучими руками слуг.
— Принимай гостей, Михайла Петрович, — громко произнесла Варвара Алексеевна, едва успев взойти по ступенькам, словно бы предупреждала мужа о посторонних.
— Заждался вас, красавицы вы мои, — бормотал Михаил Петрович, тыкаясь маленьким красным носом в свежее, пылающее с мороза лицо дочери и раскрывая объятия жене, тяжело поднимающейся по ступенькам.
— Прежде позволь тебе представить спутницу нашу, Марью Андреевну Ласунскую, — скороговоркой представила она гостью мужу и предупреждая его поцелуи и объятия.
— С миром вас, добро пожаловать, — склонился над дряблой холодной рукой Ласунской старый подполковник, — уж не взыщите, чувствуйте себя как дома, а мы с мамой поцелуемся, не осудите...
Он чмокнул воздух над рукой Ласунской и кинулся к жене, уткнувшись лицом в холодный меховой воротник и оглаживая её свежее, всё ещё молодое лицо. — Заждались, девчонки теребят, Мишаня и вовсе извёл, где моя милая матушка да сеструня моя родная...
Ласунская с острой завистью наблюдала за этой тёплой встречей. Пятилетний мальчишка жался к ногам матери. Маргарита, успевшая слетать в дом и снова выскочившая на крыльцо уже без меховой накидки и капора, тащила её за руку в тёмные прохладные сени, а потом в большую круглую горницу с жарко пылавшей большой русской печью.
— Теперь пойдут поцелуи да приговоры! — закричала она и скомандовала: — Глаша, Груша, помогите госпоже раздеться! — И сама принялась помогать Ласунской распутывать многочисленные тёплые платки.
Старенький потёртый баульчик Ласунской уже стоял у дверей комнаты, и она несмело вошла, чувствуя себя чужой и лишней в этой богато и аккуратно убранной горнице. Хоть и была низковата она, но старинная резная мебель, просторные кресла и диваны, в алькове кровать под балдахином, прикрытая кашемировыми занавесками, — всё это вызвало у неё умиление и воспоминания о былой роскоши, окружавшей её в доме родителей, а затем и мужа...
Она подошла к старинному высокому зеркалу, вгляделась в своё постаревшее лицо, в поседевшие волосы, забранные под старый, поношенный чепец, увидела щётки и гребни, разложенные на подзеркальнике, положила голову на руки и заплакала тихо и беззвучно...
Потом вскинула голову и принялась приводить себя в порядок. И ни на минуту не выходила у неё из головы ещё в дороге промелькнувшая мысль: как бы сделать так, чтобы её Поль, её дорогой мальчик, и эта милая резвая девочка...
Она ещё не додумала свою мысль, но отчётливо встала перед ней вся эта большая, дружная и весёлая семья. Как они добры и щедры и как беззаботна и ласкова эта четырнадцатилетняя девочка! Она сразу почувствовала в ней родную себе, близкую, её живость, её щедрое сердечко так много обещало в будущем! «Дай ей Бог хорошего жениха», — подумала Ласунская и внезапно увидела лицо Поля и лицо Маргариты перед сверкающими огоньками свеч в церкви.
И она начала свою игру очень тонко и умно. За огромным обеденным столом в большой столовой зале, низковатой, но просторной, собралось больше двадцати человек. Тут были и все дети, притихшие и старательно соблюдавшие весь обеденный ритуал, и воспитатель Миши, худой и мрачный старик француз, и бонны девочек, у каждой своя. Ласунскую посадили рядом с хозяйкой дома, и она обрадовалась этому как хорошему предзнаменованию.
— Какая у вас чудесная семья, — тихонько сказала она Варваре Алексеевне перед второй переменой, — а дети... Боже, я так давно не видела таких воспитанных и смышлёных детей...
Нарышкина покосилась на неё, но ничего не ответила. Правда, видно было, что похвалы гостьи ей приятны. А Ласунская, заметив это, продолжала хвалить и дом, в котором живут так ладно, мирно, и живую обстановку всего обеда. Но особенно налегала она на комплименты Маргарите: и весёлая, и добрая, и умница...
Варвара Алексеевна смотрела на свою семью словно бы глазами гостьи и радовалась, что есть и человек со стороны, который оценил по достоинству её большое семейство.
— А какая замечательная была семья у нас, — тихонько рассказывала Ласунская Варваре Алексеевне, — какой прекрасный человек был мой супруг! — Она едва заметно выпустила слезу, но как бы спохватилась: не время и не место для печальных историй. — Прелестные девочки, все четыре удачно вышли замуж. Теперь только Поль у меня на руках... Впрочем, что я говорю. Поль с его образованием, его доброй душой и прекрасным сердцем составит счастье любой женщины. Он так добр ко мне, — продолжала она нахваливать сына, — так предан мне, что даже не хочет жениться, чтобы не покинуть меня.
Она так расписывала достоинства Поля, что Варвара Алексеевна не преминула пригласить Ласунскую в гости вместе с её замечательным сыном.
Несколько раз ещё съездила Ласунская к Нарышкиным и через несколько месяцев решилась показать сына.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Своенравный дерзкий упрямец Константин от души радовался предстоящей свободе. Но не тому, что обзаведётся собственным домом, женой славного и знатного рода, начнёт строить собственную семью, как и старший брат Александр, а тому, что кончится, наконец, это нудное учение, наставления Лагарпа, поучения славного старика Салтыкова, что можно будет забросить книжки подальше в угол и больше не вспоминать о них. Он не заботился о том, что воспитателям его приходилось бесконечно трудно с ним, сорванцом и упрямцем, Не вспоминал, как в припадке гнева и бешенства от бесконечных и нудных поучений прокусил Лагарпу руку, а своих непосредственных воспитателей изводил бесконечными «не хочу», «не стану», «не буду».
Но и то сказать, ближайший его воспитатель граф Карл Иванович Остен-Сакен, по отзывам современников, был дураком, интриганом и завистником и по своему слабоволию, снисходительности и подхалимству никак не мог внушить к себе какого бы то ни было уважения со стороны великого князя, с самого детства отличавшегося разнузданностью и невоздержанностью характера. И Константин, как он сам не раз потом говорил, делал с Сакеном всё, что хотел.
Заставлял воспитатель маленького упрямца читать — в одиннадцать лет великий князь ещё с трудом разбирал склады, — а Константин, нагло глядя в глаза своему наставнику, холодно отвечал:
— Не хочу читать...
Остен-Сакен терялся от такого прямого заявления и продолжал настаивать, и тогда Константин бросал ему:
— А не хочу именно потому, что вижу, как вы, постоянно читая, глупеете день ото дня...
Дерзкая и грубая речь эта не нашла отповеди в окружающих. Наоборот, льстя детскому самолюбию, лакеи и другие придворные хохотали, отмечая остроумный и находчивый ответ непокорника.
— Безоглядность заменяет у него ум, — отзывался один из придворных, — а дерзкими выходками он заменяет популярность...
Однако добрые задатки Константина оставались в его сердце; их, правда, тщетно старался развить республиканец Лагарп. Воспитатели не заметили в Константине щедрости и храбрости, предельной откровенности и подавляли эти задатки. Его храбрость была настолько безоглядной, что все его дерзкие и грубые выходки шли именно от неё, но разглядеть в нём эту черту характера удавалось немногим. Даже царственная бабка, так любившая обоих своих старших внуков, разразилась раздражённым письмом графу Салтыкову, отвечавшему за их воспитание, незадолго до сватовства немецких принцесс:
«Я сегодня хотела говорить с моим сыном и рассказывать ему всё дурное поведение Константина Павловича, дабы всем родом сделать общее противу вертопраха и его унять, понеже поношение нанести всему роду, буде не уймётся. И я при первом случае говорить собираюсь и уверена, что великий князь со мною согласен будет. Я Константину, конечно, потакать никак не намерена. А как великий князь уехал в Павловское, и нужно унять хоть Константина как возможно скорее, то скажите ему от меня и именем моим, чтоб он впредь воздержался от злословия, сквернословия и беспутства, буде он не захочет до того довести, чтоб я над ним сделала пример. Мне известно бесчинное, бесчестное и непристойное поведение его в доме генерал-прокурора, где он не оставлял ни мужчину, ни женщину без позорного ругательства, даже обнаружили к Вам неблагодарность, понося Вас и жену Вашу, что столь нагло и постыдно и бессовестно им произнесено было — что не токмо многие наши, но даже и шведы без содрогания, соблазна и омерзения слышать не могли. Сверх того, он со всякою подлостью везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойной фамильярностью, что я того и смотрю, что его где прибьют, к стыду и крайней неприятности. Я не понимаю, откудова в нём вселился таковой подлый санкюлотизм, пред всеми унижающий! Повторите ему, чтоб исправил своё поведение и во всём поступал прилично роду и сану своему, дабы в противном случае, есть ли ещё посрамит оное, я б не нашлась в необходимости взять противу того строгие меры...»