Бог хранил Маргариту и её спутников: ни разу не кашлянул в дороге Николенька, всегда вовремя получал молоко и горячую, сдобренную дымком костра кашу, — и Маргарита молилась и славила Бога, что ещё день прошёл и не напали на них тати, что Николенька сыт и сух, что солнце не сходит с неба, не прячется за тучами, что дорогу не развозит проливными дождями. Хоть и знойно, и душно, а всё лучше, чем трястись по дороге в хмарь, лучше глотать пыль, но быть уверенным, что не врежется колесо коляски в неожиданную под грязью колдобину и не треснет ось от такого неожиданного наклона.
Поздним вечером жаркого июльского дня въехала Маргарита в Москву и была смущена и охвачена страхом при виде старой столицы. Всюду кучи хлама, везде заполняются и отъезжают коляски, суетится народ, успевая даже в этот поздний час при свете факелов грузить на телеги скарб.
И тут ощутила она тревогу, висевшую в воздухе, услышала беспрерывный печальный звон колоколов, едва протиснулась со своим обозом между бесчисленными колымагами, готовыми к отъезду.
Лишь подъехав к знакомому дому недалеко от церкви Всех Святых на Кулишках, она почуяла тревогу: вдруг уехали все её родичи, вдруг останется она одна посреди пустой Москвы? Но увидела дом, освещённый всё ещё добрыми огнями, крыльцо, знакомое и дорогое по детству, въехала в высокие тесовые ворота и поняла, что спасена, её встретят любимые люди, обнимут, поплачут вместе с ней, сберегут, обогреют...
Выскочил на крыльцо Михаил Петрович, сбежались уже повзрослевшие девочки, расталкивая всех, летела к ней мать — Варвара Алексеевна. Припала к плечу дочери, заголосила, словно по покойнику, и только тут потеряла Маргарита силы, что так берегла в дороге, подломились ноги, побежали в глазах чёрные тени, и она упала прямо на руки отцу.
Едва пришла в себя, поднялась на диване в большой проходной горнице, где в детстве устраивала прятки, и с тревогой закричала:
— Николенька где?
— Не волнуйся, дочка. — Варвара Алексеевна уже успокоилась, вышла к дочери. — Николеньку унесли в детскую, спать уложили.
Маргарита опрокинулась на подложенную подушку и опять провалилась в беспамятство. В дороге она не позволяла себе потерять сознание хоть на минуту, даже когда назвали ей село, которым она проезжала, — Бородино, не осилила её болезнь, и тогда приказала она себе держаться изо всех сил. А теперь, увидев родных, потеряла все свои силы, расслабилась и заболела на долгие две недели...
Пока она лежала, родители не решались собираться, хотя давно приготовлены были и рыдваны, и колымаги, и телеги, подкормлены лошади — надо было спешить в подмосковную деревню, подальше от Москвы: не дай бог, сдадут столицу французу. Да и оставаться в такой Москве, где хлеб вздорожал в десять раз, не было смысла. Но две недели лежала в жару Маргарита, бредила каким-то Бородино, две недели не отходила от неё Варвара Алексеевна, а Михаил Петрович ходил туча тучей.
Чуть оправилась Маргарита, чуть встала с постели, ослабевшая, исхудавшая, почерневшая, Варвара Алексеевна заговорила об отъезде. Маргарита молча соглашалась со всеми словами матери, и в доме закипели сборы.
Всё своё время Маргарита теперь проводила с Николенькой. Переезд в новый, московский, бабушкин и дедушкин дом нисколько не отразился на нём. Он весело улыбался беззубым ртом, ловил ручонками все незнакомые предметы, лазил на колени к Михаилу Петровичу, хватал за юбку Варвару Алексеевну, а к матери даже не подходил — слишком уж пугал его её вид. Но мысли и предчувствия грызли Маргариту лишь изнутри, внешне она старалась не огорчать семейство своим мрачным видом, через силу улыбалась и довольно качала головой, видя, как уже привязался Николенька к бабушке и деду за эти короткие две недели.
Но вот все вещи уложены, потянулись со двора Нарышкиных подводы, отправленные раньше господ, а Маргарита в последний раз пошла в церковь Всех Святых на Кулишках, где не была все последние годы, когда странствовала с мужем по России.
Она упала на колени перед тёмным ликом Богородицы, слёзы брызнули у неё из глаз, и слова, одно нелепее другого, сорвались с её губ. Она не понимала, что говорила, знала, что молится не так, как надо, но обычная молитва не пронимала её, криком хотелось кричать от предстоящей боли и испытаний, и она бессвязно шептала и шептала какие-то слова, надеясь, что Богородица поймёт её, разберёт её нелепое бормотание, обратит к ней свой благосклонный взор.
Маргарита стояла на коленях, склонив голову к самому полу. Горели немногие свечи в больших серебряных подсвечниках, тлели лампады у тёмных и бесстрастных икон, запоздавшее солнце ещё выкладывало на полу яркие полосы. Маргарита подняла голову, взглянула на образ, закрестилась. И словно бы чёрная тень легла на отмытый жёлтый пол. Поползла от подножия высокого подсвечника, выползла на яркую полосу света на полу, закрыла её, подползла к самым коленям Маргариты и охватила её всю.
Маргарита стояла ни жива ни мертва — всё поняла она по этой тени, но молча приготовилась к трудным испытаниям.
— Спаси и сохрани, — ещё раз перекрестилась она на образа, поднялась с колен и, едва переставляя ноги, поплелась к дому.
Чуть ли не последними тронулись из Москвы Нарышкины. Немилосердное солнце било в золотые купола бесчисленных церквей, дробилось в них и рассыпалось в воздухе сверкающими брызгами. Но висел в воздухе печальный колокольный звон — словно тяжёлые медные капли падал на город каждый звук и медленно перекатывался над опустевшими улицами. Свежий веерок поднимал на пустынных улицах и площадях обрывки бумаги, верёвок и тряпок, носился по заброшенным дворам, ударял по доскам, которыми были забиты окна. Лишь кое-где мелькали белые передники дворников, в сердцах взмахивающих ненужными теперь мётлами, высовывались из-за угла рваные грязные рубахи воров да стояли по-прежнему у папертей измазанные мальчишки-бездомники.
Дороги были почти пусты, только кое-где спешили запоздавшие, как и Нарышкины, господа убраться поскорее в свои спасительные далёкие деревенские усадьбы, да паслись стада, продвигающиеся к востоку.
Быстро, споро неслись несколько колясок Нарышкиных. Суета царила в карете, где сидела Маргарита со своими ещё невзрослыми сёстрами.
Радовали разнотравьем пролетающие поля, весело шелестели молодой свежей листвой придорожные деревья, да залетал изредка в окна кареты запоздавший звук трели жаворонка, повисшего над зелёным полем.
Маргарита словно бы не слышала и не видела ничего — вся ещё была под впечатлением той чёрной тени, наползшей на неё в церкви. Не отвечала на вопросы сестёр, скоро оставивших её в покое, изредка выглядывала в узенькое окошко, открытое из-за жары, проводила рукой по побледневшим губам и вся отдавалась чувству странной лёгкой скорби.
К вечеру подъехали к Коломне, и Маргарита оживилась. Они с Александром договорились, что если он не успеет прислать письмо в Москву, а Маргарита поедет с родителями в подмосковную далёкую деревню, то он станет писать ей в Коломну: и до Москвы ближе, и от деревни всегда можно будет добраться сюда на почтовых лошадях.
Она вышла из кареты и подошла к коляске, где расположились родители с Николенькой и нянькой.
— Маман, — сказала она Варваре Алексеевне, — я останусь тут, в Коломне.
Мать так и ахнула.
— Это почему? — жёстко спросила она. — Разве ты не поедешь с нами? Что это ещё за штучки? Почему у тебя всё не так, как у людей?
Михаил Петрович вылез из коляски, разминая ноги, подошёл к дочери и посмотрел в её потускневшие глаза.
— Батюшка, — едва прошептала Маргарита, — сюда будут приходить письма Александра. Я измучаюсь, ожидая вестей, не смогу же я каждый день ездить туда и обратно...
Отец долго смотрел на неё, любимицу, старшенькую.
— Будь по-твоему, дочка, — сказал он, — только где же ты будешь жить?
— Найду угол, — впервые улыбнулась Маргарита. — Привыкать, что ли?
— Поищем вместе, — предложил отец.
И они пошли по тихой коломенской улице, останавливаясь у каждого дома.