— За такие слова нас самих с Великого моста в Волхов побросают, — вымолвил Василий Есипович и добавил со вздохом: — Эх, Иван Лукинич был бы жив, сумел бы слово найти. Таких посадников не будет боле в Новгороде Великом...
Тимофей Остафьевич, раздражённый невольным сравнением себя со своим знаменитым предшественником, заявил громко:
— Порешим так. Посольство к Ивану снаряжаем самое достойное. И Феофил тоже ехать должон. Город следует укрепить, не от москвичей, так от плесковичей тех же, как ни обидно сие нам. Слыхивал уже, что те пушки с собой везут. О выкупе опосля поговорим, после посольства виднее будет. Так баю?
Никто не пожелал ему возразить.
Поздним вечером в людской терема Борецких остались лишь Никита да Настя, остальные разбрелись спать, измотанные и издерганные за этот тяжёлый день. У них ещё не было возможности переговорить между собой, Никита вообще отмалчивался сегодня, хмуро и коротко отвечал на вопросы любопытствующей челяди, смотрел в землю. Он умом понимал, что ничем не мог помочь Дмитрию Исаковичу более того, что уже сделал, — охранял от мечей, уберегал от стрел. Он ворчал про себя на показную храбрость Дмитрия, бросавшегося на врагов, не считаясь с их количеством. Будто в одиночку хотел битву выиграть. Драться-то полез, а драться-то и не умеет, ни гибкости, ни увёртливости в нём нет, одного москвича только копьём поразил, да и то потому, что тот не ожидал такого безрассудства от воеводы новгородского: лучший полк прямо в ловушку повёл — та и захлопнулась. Чем дольше думал Никита о недавнем сражении, тем сильнее росло в нём недовольство ратными воеводами. На что надеялись они, посажав на коней столько неумелых, не приспособленных к ратному делу людей? Числом ошеломить хотели москвичей? Ему до слёз было жаль и седовласых, и совсем ещё юных ополченцев, которые были обречены на гибель, не умея ни нападать, ни защищаться. Как мешали они друг другу, толкались, вязли в песке, с коней падали, будто жёлуди с ветви, которую ветер тряхнул!.. Дома бы остались, проку больше было бы. Кто за их гибель ответит перед Господом? Бояре высокие и ответят, Дмитрий Исакович в том числе. Но как ни бранил Никита воевод, как ни пытался объяснить себе причины поражения, чувство собственной вины всё равно не отпускало. На лбу остался красноватый след от плети, которой Ваня его стеганул. «И правильно, и поделом мне, — думал Никита. — И то сказать — чего вернулся, живой, здоровый, без единой царапины?..» И ещё одни неприятные мысли не давали ему покоя, как ни гнал он их, — о тех, кого он собственноручно зарубил. Было их четверо, и лицо каждого запомнилось, так и представляются, как закроешь глаза. Он не раскаяние испытывал (если б не он их, они его, тут простой расклад), а тяжесть нудную в груди и в голове. В течение дня несколько раз подмывало меч вынуть из кожаных ножен и вытереть в который раз зелёным пучком травы, выдранной вместе с землёю.
Настя догадывалась, как тяжело у него на душе, и не приставала с расспросами: невмоготу станет, сам выговорится. Днём наведывался Захар Петров. Издали Настя видела, как тот потоптался у ворот, перемолвился словом с дружинником, который не пропускал в этот день во двор никого из посторонних, и пошёл восвояси. Она не подошла помочь, подумала, что и к лучшему так, в иной день придёт пущай, когда поуляжется горестная суматоха.
— Может, вина налить? — спросила как бы между прочим.
Никита поднял голову и с удивлением посмотрел на неё:
— Отколь у тебя?
— Да сберегла однажды, с весны ещё храню.
— Что ж, давай.
Настя поставила на стол кувшин, заткнутый деревянной затычкой. Никита налил полкружки, выпил, обтёр усы.
— Сладкое!..
Он со вчерашнего дня ещё ничего не ел. Фряжское вино чуть замутило голову, он раскраснелся, развязал шнурок на вороте рубахи.
— Байна горяча ещё, — сказала Настя. — Наши уж все перемылись. Сходи, ослабни чуток, полегчает. Что ж так-то изводить себя?
Никита кивнул. Он налил себе ещё вина, подержал в ладони кружку.
— Уйду я от вас, пожалуй, — проговорил он медленно, не глядя на Настю. — Не нужен я боле здесь.
— Да что это ты вдруг! — всполошилась та. — Думал, думал — и на тебе, надумал! А Марфа Ивановна что скажет? А Ванюша как же?
— Ваня вырос. Не мальчик уже. Я обучил его всему, начало положил, дале сам справится, он смышлён.
— Да ты обиду-то забудь свою. Ну ударил, погорячился, мал ведь ещё. Господину и положено иной раз рукоприкладство применить. Да и как не понять сердечка-то его болезного...
Она тяжело вздохнула. Никита выпил вино и покачал головой:
— Не обижен я на него, напротив, жалею. Вот только той радости, что была, не воротить. В свою деревню вернусь. Охотничать опять стану. Со зверьми-то, Настя, легче...
— А как же я, Никитушка?.. — Она всхлипнула, безвольно опустив руки.
Никита встал, шагнул к ней и осторожно обнял. Настя приникла к его груди и заплакала, шмыгая носом. Так стояли они довольно долго, два немолодых уже человека, горюя друг о друге и о счастье, которое никак не давалось им в этой жизни.
На дворе громко залаяла Двинка, послышались чьи-то крики, шум, беготня.
— Что там ещё? — сказал Никита. — Пойти взглянуть.
Он отстранил от себя Настю, которая утёрла слёзы и смотрела на него встревоженно.
Никита открыл дверь и тут же, пригнувшись, отступил назад. Сверху посыпались осколки стекольчатого окна, выбитого брошенным кем-то камнем. По двору бегал дворецкий с факелом. Дружинники подпирали брёвнами ворота, за которыми собралась, судя по голосам, целая толпа необузданных людей. Кто-то попытался перемахнуть высокий забор шагах в тридцати от ворот, но с визгом вскарабкался обратно:
— У них тут волк живой, ей-Богу, не вру! Так пастью клацнул, чуть пятерню не отхватил мне!
— С волками живя, сами волками стали! — крикнули в толпе.
— Жируют небось, а тут с голодухи пухни!
— Из-за Марфы окаянной нужду терпим! Она главна виновница!
— Подпалить бы терем ей, чтоб с королём не путалась!
— Эй, подналяг!
Ворота затрещали. Дружинники отступили, обнажая мечи. Никита поднял с земли длинную жердину и побежал к ним на подмогу.
— Откройте ворота! — раздался вдруг властный твёрдый голос. На крыльце стояла с посохом Марфа Борецкая, вся в чёрном, вспыхивающие языки факелов выхватывали из тьмы её бледное лицо с горящими глазами.
— Да как же, Марфа Ивановна, разнесут же тут все! — взмолился дворецкий. — Народ ошалел, ничего не соображат!
— Откройте! — вновь велела она. — Погляжу, что за народ...
Брёвна убрали, отодвинули толстый засов. Дубовые ворота тяжело распахнулись. За ними стояло около тридцати человек мужиков с дрекольем, некоторые с топорами. Они, видимо, не ожидали, что ворота откроют, и, ввалившись толпой во двор, остановились в нерешительности.
Марфа, медленно сойдя с крыльца, направилась к ним. Те невольно расступились.
— Эго кто ж такие, с какого конца люди? — произнесла она хмуро, вглядываясь в лица мужиков. — И с топорами. Вроде плотников не нанимала я. А пивом-то несёт! Небось по бочонку в каждого вместилось.
Самый шустрый из них, видать заводила, невысокого росту, кривоносый и кривоногий, невольно дыхнул в сторону и тут же встрепенулся:
— Не твоё, боярыня, пиво пили, не тебе попрекать!
— Ну-ну, — усмехнулась Марфа. — И зачем же пожаловали? Убивать, что ль, пришли меня? — Она оглядела толпу и остановилась взглядом на щуплом мужичке с топором. — Что ж, начинай ты первый.
Тот отвёл глаза, пробурчав неохотно:
— Да мы попугать токмо, не изверги, чай.
— Попугали славно! Собаку вон не успокоить никак. — Она кивнула на заливающуюся лаем Двинку, которую с трудом удерживали на кожаном ремне двое слуг. — И кто ж пивом-то вас поил? Полагаю, за просто так не пошли бы. И денег дали небось?
Кривоносый, сунув топор за пояс, подбоченился и хохотнул: