— Фу, бесово действо! — ахнула какая-то баба, однако прочь не ушла.
Скоморох сорвал с головы шапку и пошёл по кругу, обращаясь к зрителям:
— Прошу, православные, Маше на хлебко, мне на пивко!
В шапке зазвенели медные деньги. Из толпы просили:
— Ещё покажи! Мужика пьяного!.. Как тёща грозилася!.. — Чувствовалось, что репертуар скомороха с медведицей зрителям знаком и пользуется популярностью.
— Грозилась или плакала — лишь бы в шапке брякало! — балагурил тот. — А ну, Маша, покажи, как плесковичи[42] воюют.
Медведица потопталась и улеглась на землю, укрыв голову обеими лапами.
Народ захохотал.
— Ай вояка! Голыми руками бери!
Из толпы вдруг выскочил невзрачный мужичок в овчинном полушубке и замахнулся на скомороха. Его оттащили, схватили за руки.
— Смейтесь! — кричал он, вырываясь. — Всё смешно вам! То, что наши безвинно в железах в Новогороде томятся, смешно вам! Что Казимиру Псков запродали — смешно! Возгордились с жиру! Наплачетесь ещё слезами кровавыми! От князя Ивана не откупитесь ужо, как давеча от Тёмного! Подмоги у Пскова не просите ужо!
— Да он сам плескович и есть! — загомонили в толпе.
— Ишь, князем Московским пугат!
— Позарились плесковичи на святую Софию, да и наложили от страха в штаны! Обидно, ить, им!
— А коли Иван сунется, Казимир пособит.
— Пособит он тебе — выкуси!
— А ты в морду-то не тычь мне!
Раздалась первая оплеуха. Толпа покачнулась, заражаясь беспорядочно начавшейся потасовкой. Скоморох, не успев подобрать с земли несколько упавших денег, тянул за цепь медведицу на безопасное место. Дралось уже с десяток мужиков. Ване кто-то двинул по затылку локтем, шапка, смягчив удар, слетела, он едва успел подхватить её.
— Бежим! — крикнул Акимка.
Они с трудом выбрались из дерущейся толпы, которая становилась всё больше, и, отбежав шагов на тридцать, вскарабкались на узорную ограду Ивановской церкви.
Купцы у ближайших рядов прятали разложенные товары.
— При князе-то больше порядку было бы, — проворчал один из них. Другой отозвался:
— Порядку ему! Дурья голова! На московском рубле разживёшься разве{28}?..
У корчмы собиралась новая толпа, состоящая из полунищих оборванцев. Многие были с дрекольем. В центре стоял молодой боярин, в котором Ваня вдруг узнал своего дядю Фёдора Исаковича. Он раздавал мужикам монеты и что-то говорил, указывая на дерущихся. Мужики кивали, некоторые пошатывались.
— Ну, начнётся сейчас! — возбуждённо прошептал Акимка. — Они же пьяные все.
Мужики с громкими возгласами двинулись вперёд.
— Не пойдём под Москву! — орали пьяные глотки. — За короля хотим! За Казимира!
Навстречу выбежал растрёпанный парень из ремесленного люда.
— Опомнитесь, православные! Вера у них не наша, латынская.
О его голову переломилась длинная жердина. Он упал на колени, плача и размазывая по лицу струящуюся из-под волос кровь. Мужики обошли его и, размахивая кольями, врезались в толпу.
Ваня зажмурился, вцепившись изо всех сил в железное кольцо ограды. Акимка же наблюдал за дракой с азартом, приговаривая:
— Так, получил! То-то же! Ага, побежали!
Ваня открыл глаза и увидел, что оборванцы бегут, уже безоружные, назад к корчме, жалко выкрикивая: «За Казимира!» — и выискивая Фёдора Борецкого. Но того нигде не было.
С Михайловской улицы выехал на Торговую площадь тысяцкий Василий Есипович с отрядом всадников. Защёлкали плети. Толпа быстро начала рассеиваться, оставляя на месте толковища шапки, пуговицы, оторванные рукава.
— Слава тебе Господи! — услышал Ваня знакомый и радостный голос. Внизу стоял Никита. — Обыскался! Ну, Акимка, знаю, твоя затея! Ох и достанется отцу за тебя от боярыни! Вот вернёмся, сразу нажалуюсь.
— Никита, не выдавай Акимку, — сказал Ваня, слезая с ограды. — Это я его уговорил. Мы медведяку смотрели.
— Медведяку смотрели они!.. — ворчал Никита, оправляя на Ване кафтан и шапку. — А ну заехал бы кто по башке? Не о матери с бабушкой, так обо мне подумал бы. Прямиком один путь — в петлю...
— Ты, Никита, зря шумишь, — подал голос осмелевший Акимка. — Мы бы отбились. Иван не хужее меня дерётся.
— Цыть! — прикрикнул на него Никита. — Рассуждает тут! Не являйся мне ноне на глаза. У Насти схоронись и не высовывайся. От греха подале...
Отсутствие в доме Вани обнаружилось скоро, но никто — ни Настя, ни Олёна, ни домашний дьячок, ни даже мать Капитолина — не решался доложить о том Марфе Ивановне. А та весь день не покидала своей половины терема. С утра ей нездоровилось, ломило поясницу, видимо к перемене погоды, и людей она принимала, сидя неподвижно в кресле с прямой жёсткой спинкой, что придавало её осанке строгую торжественность. Дел накопилось немало, откладывать их на потом было не в правилах Марфы Ивановны.
Долго держала у себя ключника и дворецкого. Обозы с оброками уже начали прибывать по первому насту с Деревской, Бежецкой, Шелонской, Вотской и Обонежской пятин. Марфа требовала отчёта об оставшихся с прошлого года запасах воска, мёда, соли, хлеба, льна, решала, что следует сохранять в амбарах и какие излишки выставить на Торг. Указывала цену, ниже которой уступать товар не следовало: пять денег за пяток льна, три деньги за сотню яиц, две за гуся, одну за куру. Установила одну гривну за бочку пива и полторы за пуд масла. Деньги были нужны. Нынешний год обещал принести более двухсот рублей. В который раз пожалела об отданных Соловецкому монастырю островах и земельных владениях на поморском берегу и опять обругала себя за это: сделанного не воротишь. Да и авторитет её, ещё более окрепший и в Обонежье, и в Новгороде Великом, не стоил разве пожалованных Зосиме Соловецкому погостов?
Соловецкий старец понравился ей. А ведь поначалу, поверив оговорщикам, на порог его не велела пускать: нашептали, что монахи на её земле как на своей хозяйничают. После уж выяснила — то её холопы стыд потеряли, позарились на небогатые владения обители. Стыдно сказать, отай рыбу приезжали ловить на монашеские озёра.
Исправляя вину слуг и доверчивость свою чужим словесам, троекратно приглашала к себе на пир новоиспечённого игумена, а когда тот наконец согласился, усадила на почётное место его, одарила вниманием и серебром. Видела, что непривычна, неприятна её роскошь старцу, и за это уважала Зосиму вдвойне. И подсказывало ещё ей сердце, что неспроста свела её судьба с соловецким игуменом. Что-то видел угрюмый старец впереди нынешних дней, чего она не ведала. Добро, худо ли — теперь уж не спросишь. А тогда вдруг испугал он её и всех бояр на пиру, вскочил посреди чьей-то речи, побледнел, как снег, и осенил пирующих крестом. И засобирался в дорогу, заспешил. Почему так скоро, зачем, не смогли от него добиться, сколь ни расспрашивали...
Заглянула девка с известием о готовом обеде. Марфа Ивановна спуститься отказалась, велела, чтоб трапезничали без неё. Попросила лишь принести ей сижка копчёного из тех, что с Водлы доставлены на днях. Да и того не удалось попробовать. Прибежал Пимен, ключник опочившего владыки Ионы[43].
Пимен был своим человеком в доме. Ему нравилось бывать здесь, нравилось почтение, оказываемое хозяйкой и знатными гостями: как-никак второй человек в Новгородской епархии, именно ему, как думали все, должен был Иона передать архиепископство. Он уже мысленно видел себя в парадном облачении, в парчовых ризах и золотой митре, возглавляющим Совет господ, укрепляющим духовную власть и независимость святой Софии. То, что московский митрополит не утвердит его, Пимен допускал и готов был принять посвящение от митрополита Литовского Григория{29}. Разговоры о латынстве — чушь! Разве не от цареградского патриарха сам Григорий получил сан митрополита Православной Русской Церкви? Обвинения в латынстве все из Москвы идут. От злобы, от зависти. Пора, давно пора освободиться от Москвы, как от овода кровососущего.